Столкнувшись у самого входа в университет с инспектором, Чернышевский поклонился и хотел было проскользнуть мимо, но Фицтум остановил его:
— Почему у вас шинель расстегнута? — строго спросил он.
— Виноват...
Неожиданно приподняв полу шинели Чернышевского, инспектор язвительно воскликнул:
— Да вы, батенька мой, к тому же и без шпаги?! Ну, вы сами себя арестовали. Извольте же ныне явиться ко мне в три часа...
«Экий вздор... и не подумаю», — тотчас решил про себя Чернышевский.
Он действительно не выполнил приказания инспектора, преспокойно уйдя домой, как только кончились лекции. Почему-то была у него уверенность, что это так и сойдет с рук. Минет несколько дней, и Фицтум, конечно, забудет... Лишь бы не попадаться теперь ему некоторое время на глаза...
Но Фицтум не забыл. Через три дня он заглянул в аудиторию, где собрались студенты, ожидавшие начала лекции, и вызвал Николая Гавриловича:
— Что же вы думаете, господин Чернышевский? Я нарочно дал нескольким дням пройти, но вы так и не явились...
— Я должен извиниться перед вами, что не мог явиться в те дни потому, что в понедельник пошел узнать об уроке, который мне обещали достать, на другой день давал этот урок; в среду же и в четверг я был нездоров и вовсе не приходил в университет.
- Все это однако не извиняет вас... Явитесь же ко мне в три часа!
Когда после лекции Чернышевский направился в инспекторскую. Фицтум стоял в дверях в выжидательной позе.
Лишь бы без свидетелей подумал Чернышевский, проталкиваясь в толпе студентов. Он не любил, чтобы узнавали о нем что бы то ни было - хорошее или худое..
- Останьтесь в сборной комнате! — приказал Фицтум.
— На сколько времени?
— После узнаете...
- Нет, это я спрашиваю для того, чтобы если оставаться на ночь, уведомить об этом своих.
Но Фицтум уже Удалялся, словно не слышал объяснений...
Оставшись в сборной, Чернышевский погрузился в чтение «Очерков политической экономии» Сисмонди полученных из университетской библиотеки.
Некоторое время в комнату доносился глухой шум голосов и шагов, но вскоре все стихло. Помощник Фиптума Бострем, прежде чем уйти домой, заглянул на минуту в комнату и, увидав Чернышевского, удивленно спросил:
- Вы арестованы?
- Да ответил Чернышевский.
Ну так останьтесь, хоть ненадолго... Вероятно, Алексеи Иванович скоро вас отпустит... До свидания...
«Насколько же Бострем обходительнее Фицтума и как тот суетлив и глуп, что ли...» - подумал Чернышевский проникшись вдруг симпатией к Бострему, который никогда не придирался к студентам из-за расстегнутой шинели или длинных волос.
"Любопытно - распорядился ли Фицтум, чтобы мне принесли сюда обед? Если забыл, непременно кольну его потом этим", — размышлял он.
Ничто не нарушало тишины. За чтением он не заме чал, как текли часы. Пробило шесть... Смеркалось, а обе да все не несли, и вообще о нем, казалось, вовсе забыли.
Когда стало темнеть, Чернышевский, разыскав сторожа, попросил его принести в комнату свечу.
«Подожду еще час, — решил он, — и если не выпустят и не принесут обед, то придется, предупредив сторожа, сходить в лавку за булкой».
— Должно быть, вас все-таки выпустят, сказал сторож, зажигая свечу, — потому что не приказано выдавать вам койки.
— Чудесно!
Чтобы отвлечься, он занялся при свете свечи своим дневником, с которым не расставался в последнее время.
Ему захотелось взвесить свои теперешний образ лей и, сопоставив с прежними мнениями, очертить его возможность полнее.
Как далеко вперед ушел он, освобождаясь мало-помалу от противоречий и предрассудков, еще так недавно стемявших его мысль... В самом деле, примерно год назад, когда он уже считал себя партизаном социалистов и коммунистов, он все-таки продолжал тешить себя иллюзиями, что, может быть, на путях общества к свободе и равенст у возможна наследственная неограниченная монархия ратующая за низший класс земледельцев и работников и защищающий их интересы.
Он был тогда так наивен, что представлял себе ее стоящей над классами и понимающей, что она, собственно, и создана для покровительства утесняемых.
Эта власть, казалось ему, должна сама отчетливо сознавать, что она лишь средство, а не цель, и что развитие общества, которому она будет всемерно содействовать неизбежно приведет к ее же уничтожению. Так, грезилось ему, будет построен рай на земле.
Теперь самая мысль о подобном возможности представлялась ему фантастической.
Вспомнив все это, он раскрыл дневник и стал писать мелким и сжатым почерком, прибегая к шифру, с помощь которого ему удавалось с необыкновенной быстротой заносить свои мысли на бумагу.
«...Теперь я решительно убежден в противном монарх и тем более абсолютный монарх, только завершение аристократической иерархии, душою и телом принадлежащее к ней. Это все равно, что вершина конуса аристократии.
И так теперь я говорю: погибни, чем скорее, тем лучше - пусть народ неприготовленный вступит в свои права, во время борьбы он скорее приготовится...
Вот мой образ мыслей о России: неодолимое ожидание близкой революции и жажда ее, хоть я и знаю, что долго, может быть, весьма долго, из этого ничего не выйдет хорошего, что, может быть, надолго только увеличатся угнетения и т. д. — что нужды? Человек, не ослепленный идеализациею, умеющий судить о будущем по прошлому и благословляющий известные эпохи прошедшего, несмотря на все зло, какое сначала принесли они, не может устрашиться этого; он знает, что иного и нельзя ожидать от людей, что мирное, тихое развитие невозможно.
Пусть будут со мною конвульсии, — : я знаю, что без конвульсий нет никогда ни одного шага вперед в истории. Разве и кровь двигается в человеке не конвульсивно? Биение сердца разве не конвульсия? Разве человек идет, не шатаясь? Нет, с каждым шагом он наклоняется, шатается, и путь его — цепь таких наклонений. Глупо думать, что человечество может идти прямо и ровно, когда это до сих пор никогда не бывало».
Охваченный желанием привести эту свою мысль к ясности и наглядности, он тут же порывисто начертил три горизонтальные линии: одну, подобную лезвию зубчатой пилы, под нею другую, совершенно прямую, и еще ни же — третью, изломанную и неровную, изображающую взлеты и падения, подъем и упадок...
«Хорошо, — говорил он себе, — если путь человека и человечества от а к б мы могли бы уподоблять первой из этих трех линий (прямым он не бывает никогда), а чаще его можно представить себе лишь как третью начерченную здесь линию...»
Тут размышления его были прерваны вдруг Савельичем, появившимся в комнате в самый разгар чертежных упражнений.
— Вы бы взяли шинель-то свою, господин Чернышевский. Ведь уже поздний вечер, холодно будет здесь... В шинельную недолго спуститься...
— Еще ничего, Савельич, ничего... Не холодно... Подожду, — рассеянно отвечал Чернышевский, несколько досадуя на то, что заботливый старик прервал его разговор с самим собой.