(Опубликовано М. К. Лемке ("Былое", 1906, № 5, стр. 98 -114). Подлинник: ЦГАОР, ф. 112, ед. хр. 38, лл. 176-190.)
Всепресветлейший, державнейший, великий государь император Александр Николаевич, самодержавен всероссийский, государь всемилостивейший!
Просит отставной титулярный советник Николай Гаврилов сын Чернышевский, а в чем мое прошение, тому следуют пункты.
1
По прочтении моего дела для сделания рукоприкладства, я нахожу средства в значительной степени пояснить обстоятельства моего процесса на основании данных, которые представляются бумагами, заключающимися в этом деле. Те, что можно было по закону вести в форме рукоприкладства, я изложил в нем; пояснения, не вошедшие в рукоприкладство, излагаю в этой моей просьбе.
2
По изложению обстоятельств моего арестования надобно заключить, что самый факт ареста был произведен но распоряжению, еще не уполномоченному высочайшею волею государя императора, которому было доложено об арестовании меня, как о факте уже совершившемся, только для испрошения высочайшей воли по вопросу о том, в каком месте заключения содержать лицо, уже арестованное*. Я теперь сужусь по обвинению в политическом преступлении; следовательно, самый характер процесса моего обязывает меня выставлять на обсуждение надлежащих правительственных учреждений политическую сторону моего (процесса. Она важна для интересов самого правительства. Не зная, как не юрист, вправе ли правительствующий сенат принять во внимание эту (политическую) сторону дела, я излагаю ее в отдельной просьбе для того, чтобы настоящая моя просьба не погрешала по форме, если просьба к правительствующему сенату о принятии во внимание политической стороны дела есть погрешность против формы.
* (Царь знал о готовившемся аресте и санкционировал действия III отделения.)
3
Фактам моего арестования правительство и один из его органов высочайше учрежденная Следственная комиссия - с одной стороны, а с другой - один из (подданных его императорского величества, именно я, были поставлены в такое отношение: арестован человек, против которого нет обвинений; это положение имело первым своим последствием нарушение Св. законов, т. XV кн. 1, статья 475. Допрос мне в первый раз был сделан спустя только уже около четырех месяцев после моего арестования, и только на этом допросе была высказана причина моего арестования (выписка, л. 54).
4
Время шло; надобно же было представить в высочайше учрежденную комиссию что-либо под именем улик или обвинений против меня. И вот явились на внимание комиссии разные бумаги из числа найденных у меня. Из чтения моего процесса я увидел, что не было обращено никакого внимания на особенности положения журналиста и потому выставлены были, как факты подозрительные по своей странности, такие обстоятельства, которые необходимо связаны с профессией) журналиста. Со мною было то самое, как если бы, нашедши в лаборатории химика химические реактивы, стали удивляться этому и строить на этом юридические действия против него. Потому вижу теперь необходимость изложить некоторые особенности профессии журналиста.
Первая из них - та (неприятность для людей нежного темперамента и) безразличная для журналистов, привыкших к своему положению, проделка оскорбляемых ими литературных или сословных самолюбий, что журналист нередко получает пасквили против себя. Таких пасквилей -- немало в моих бумагах. Выбраны были те из них, которые имеют своим содержанием политическую брань на меня. Эти пасквили введены в дело в нарушение Св. зак. т. XV ч. 2 ст. 53.
6
Ясно, что письмо гг. Герцена и Огарева (дело, л. 72) прислано было ко мне как пасквиль или подметное письмо. Ясно, что оно, однако же, теперь уже не может быть не принято во внимание, потому что из него уже извлечены комиссией) многие вопросы Чернышевскому (дело, л. 359). Поэтому я уже имею право ссылаться на него. Поясню при этом, что я обязан был, как литератор, сохранить у себя этот документ: он важен для истории литературы, и всякий ученый, занимающийся ею, скажет, что я поступил бы недобросовестно, если бы или уничтожил его или передал в какой-нибудь архив официального места, не открытый для ученых, занимающихся историею литературы. Это письмо показывает неприязненность моих отношений к гг. Герцену и Огареву; оно явно выставляет, что подозрение в моем намерении эмигрировать для сотрудничества с Герценом было неосновательно. Оно показывает также (дело, л. 359), что на самом деле я поступал противоположно лживым слухам обо мне, о которых буду говорить ниже.
7
Также я уже имею право ссылаться на другой пасквиль против меня, когда он введен в дело. Это - анонимное письмо ко мне (дело, л. 83). Я прошу обратить в нем внимание на слова безыменного автора ко мне: "Вспомните, в какую цену вы оценили наши имения" (л. 84). Они показывают истинный источник бывших обо мне слухов, как о человеке злонамеренном: сословное раздражение той части дворян-землевладельцев, которая была недовольна освобождением крепостных крестьян. Видя, что с одной стороны напор на правительство по этому делу очень силен (например, требуются невозможные цифры выкупа по расчету дохода в 70 или 80 р. с. с тягла с капитализацией) из 5%-около 600 руб. сер. за ревизскую душу), я считал полезным противодействовать этому наивозможно сильным отстаиванием низких цифр, чтобы правительство имело возможность остановиться на умеренных, возможных величинах выкупа.
8
Это письмо введено в дело; оно послужило одним из источников для письма г. В. Костомарова к г. Соколову. Там и здесь подозрения на меня выводятся из того, что я социалист. В печатной литературной полемике мои литературные противники действительно называли меня социалистом; называли также Кромвелем, Бонапарте и проч. Я не имею ровно ничего против употребления этих или каких бы то ни было других укоризненных или обвинительных прозваний против меня в литературной полемике. Я надеюсь, что огромное большинство литераторов, полемизирующих против меня, и большинство рассудительных читателей понимает истинное значение резких выражений в полемике: они служат приправою, без которой спор казался бы скучен публике.
Это реторические фигуры: метафоры, метонимии, гиперболы. Но я не ждал, чтобы полемический термин моих литературных противников был введен в следственное дело против меня с юридическим смыслом. Я твердо убежден, что огромное большинство их вознегодовало бы на этот факт, если бы узнало о нем.
В юридическом смысле слова, в серьезном ученом смысле, который один имеет юридическое значение, термин "социалист" противоречит фактам моей деятельности. Обширнейшим из моих трудов по политической экономии был перевод трактата Милля, ученика Рикардо; Милль - величайший представитель школы Адама Смита в наше время; он гораздо вернее Адаму Смиту, чем Рошер. Из примечаний, которыми я дополняю перевод, обширнейшее по объему исследование о Мальтусовом законе. Я принимаю его и стараюсь развить Мальтусову формулу. Этот принцип - пробный камень безусловной верности духу Адама Смита. Я не социалист в серьезном ученом смысле слова по очень простой причине: я не охотник защищать старые теории против новых. Я,- кто бы я ни был,- стараюсь понимать современное состояние общественной жизни и вытекающих из нее убеждений. Распадение людей, занимающихся политическою экономиею, на школы социалистов и не социалистов - такой факт-в историческом развитии науки, который отжил свое время. Практическое применение этого внутреннего распадения науки также факт минувшего: в Англии - давно; на континенте Западной Европы - с событий 1848. Я знаю, что есть многие отсталые люди, полагающие, что это мое мнение подлежит спору; но это спор уже о том, основательны ли мои ученые убеждения,- предмет, чуждый юридического значения. А между тем. он введен в дело.
9
В дело введено мое письмо к жене (л. 154). О политической стороне этого факта не говорю здесь: она излагается мною в другой просьбе моей. Письмо это дало тему, также вошедшую в письмо г. В. Костомарова к Соколову, и несколько строк, в-которых я тут называю себя Аристотелем, много раз повторяются потом в деле, как уличение меня собственными моими устами в непомерности самолюбия и наведения тем на мысль, что человек с подобным самолюбием не может не быть врагом общественного порядка (дело, л. 157, лл. 283 и 286). В числе моих слабостей есть гордость - качество, противоположное мелкому самолюбию, хотя бы и непомерному, но все-таки, качество, имеющее свои забавные стороны. Я люблю смеяться над своими слабостями. Все мои статьи, все мои письма к людям близким наполнены моим иронизированием над собою. Может быть, это также недостаток. Но до него нет дела уголовному следствию. Ирония не предмет XV тома Свода законов. Между тем я нашел в деле факт, о котором говорю.
Действительно ли я человек непомерного самолюбия? Пусть прочтут серьезные страницы моих статей. В них я называю - даже в нашей бедной современной русской литературе - нескольких людей, которых ставлю выше себя по ученой и публицистической деятельности. Пусть обратятся с вопросом к людям, знающим меня близко,- такой ли я человек, который бы тяготил кого-нибудь своим самолюбием. Пусть же употребят - серьезные, достойные средства к разъяснению психологического вопроса, который не подлежит суду по XV тому Свода законов, но который я вижу введенным в дело для осуждения меня по этому тому.
Но, нарушая границы между биографическим любопытством и юридическими обязанностями, не захотели даже принять серьезных средств к открытию истины, а сделали гораздо проще: дали юридический смысл ироническому отрывку.
Мое письмо к жене, приводимое в деле, состоит из двух частей: в одной я говорю о себе так, что посмеется над этою частью письма всякий, и я смеялся, когда писал ее,- смеялся над собою, преувеличивая до нелепости ту сторону моих ученых предположений, которая забегает в будущее: я излагаю план таких ученых работ, для исполнения которых нужно несколько сот лет работать день и ночь, работ, которых не в состоянии исполнить никто на свете; в этой части письма я называю себя продолжателем Аристотеля. В другой половине письма, о действительных делах, я просто говорю моей жене, что она, по моему мнению, может лучше меня рассудить, потому что умнее меня (л. 155, оборот). Ясно, что первая половина письма - мое иронизирование над самим собой. Но не умели или не могли обратить внимание на такой простой способ понять, в чем тут вся вещь.
10
Но при всех этих вещах, все-таки не было ни улик, ни даже таких фактов, на которых можно бы было основать серьезное следствие против меня. Высочайше учрежденная комиссия видела это. Желая дать ей путь выйти из положения, в которое она была поставлена фактом моего арестования, я написал, после первого моего допроса, письма к его величеству и к г. генерал-губернатору. Этих писем нет в деле (выписка из дела, л. 297). Почему их нет в нем, я говорю в другой моей просьбе.
11
Комиссия видела недостаточность подозрений, возводившихся на меня бумагами, бывшими в ее руках во время первого допроса (30 октября). Потому после этого допроса (16 ноября, по отметке на л. 164) были доставлены ей тетради моего дневника (л. 181 след.) с картонными лоскутками (л. 167 след.), которые в бумаге, передающей их комиссии, названы "указателями" "шифра", хотя в это время уже было удостоверение от министерства иностранных дел, что мой дневник писан не шифром (тот же 164 лист).
12
Политическую сторону введения в дело вещей, подобных моему дневнику, я разъясню в другой моей просьбе. Здесь оставлю политическую сторону вопроса без рассмотрения.
Способ сокращенного писания подобно моему, употребленному в дневнике, употребляется, в большей или меньшей удачности сокращений, почти всеми студентами университетов, записывающими лекции. Это служит заменою стенографии, а не тайным письмом. Я с детства писал очень много, и еще в семинарии записывал, таким образом лекции,- тетради этого периода, еще детского, находятся в моих бумагах. В университете привычка развилась у меня. Из того периода в моих бумагах есть между прочим весь "Герой нашего времени" Лермонтова, переписанный таким способом. И после я точно также писал почти все, что писал для себя (например, в деле лл. 61 и 62, черновые списки с моих писем к профессору Андреевскому, оставленные у себя мною для будущих справок). Все это было в руках и перед глазами лиц, разбиравших мои бумаги. И все-таки на л. 164 дневник мой выдается за написанный шифром, даже после уверения министерства иностранных дел, что он писан не шифром.
Что такое этот дневник? Министерство иностранных дел нашло, что не следует понимать его в смысле обыкновенного дневника (л. 164 оборот). В бумаге, присланной в комиссию, это мнение министерства передается словами: "можно думать, что слог этот имеет условный смысл". Я не знаю, до какой степени точно передан этот отзыв министерства в этой бумаге; подлинного отзыва министерства нет в деле. Разбиравшим бумаги мои должно было бы знать, что они разбирают бумаги литератора. При разборе бумаг они могли бы заметить, что им попадаются повести, писанные моею рукою. Если бы они потрудились заметить эти два обстоятельства, мне не пришлось бы утруждать правительствующий сенат объяснениями, факта, которому не следовало бы попадать в дело.
Я издавна готовился быть между прочим и писателем беллетристическим. Но я имею убеждение, что люди моего характера должны заниматься беллетристикою только уже в немолодых годах,- рано им не получить успеха. Если бы не денежная необходимость, возникшая от прекращения моей публицистической деятельности моим арестованием, я не начал бы печатать романа и в 35-летнем возрасте. Руссо ждал до старости" Годвин также. Роман - вещь, назначенная для массы публики, дело самое серьезное, самое стариковское из литературных занятий. Легкость формы должна выкупаться солидностью мыслей, которые внушаются массе. Итак, я готовил себе материалы для стариковского периода моей жизни. Мною написаны груды таких материалов - и брошены; довольно написать, хранить незачем,- цель: утверждение в памяти - уже достигнута. Но я не мог уничтожить некоторых моих черновых работ, потому что они были писаны на одних листах с вещами, которые я считал интересными для меня. Тетради, внесенные в дело, именно таковы. Среди материалов для будущих романов набросаны кое-какие отметки из моей действительной жизни (например, список дней, когда я в первый раз говорил с моею невестою, когда она дала мне слово).
Надобно объяснить, что у меня, как почти у всех беллетристов, порядок возникновения романа таков: берется факт, отдается на волю фантазии, она играет им - это самый важный период так называемого "поэтического творчества". Итак, тут в моем дневнике вольная игра моей фантазии над фактами. Я ставлю себя и других в разные положения и фантастически: развиваю эти вымышляемые мною сцены.
Что же я вижу здесь в деле? Берут одну из этих сцен и дают ей юридическое значение. На этом основан весь ход моего процесса до передачи его в правительствующий сенат.
Сцена состоит в том, что какой-то "я" говорит девушке, что, может, со дня на день ждет ареста, и если его будут долго держать, то выскажет свои мнения, после чего уже не будет освобожден.
В тех же тетрадях есть многие другие "я". Одного из этих "я" бьют палкою при его невесте (л. 213). Можно удостовериться справкою, что ни тогда, ни вообще когда-либо со мною, Чернышевским, ни при его невесте, ни без невесты не случалось ничего такого.
Я могу объяснить, из каких фактов взята мною, как литератором, сцена, вошедшая в дело с таким важным влиянием на него. Это прикрашенный идеализациею случай из жизни Иоганна Кинкеля (известного немецкого ученого, о котором тогда много писали в газетах), приспособленный мною, как романистом, к рассказу, незадолго перед тем слышанному мною от Николая Ивановича Костомарова (не имеющего ничего общего с г. В. Костомаровым) - он был арестован в то время, как собирался жениться (за пять лет перед тем). Два очень простые соображения могли бы показать, что сцена, созданная мною, литератором, для будущего романа, не могла относиться к моей действительной жизни: 1) у меня, Чернышевского, не было тогда не только друзей, даже близких знакомых между важными людьми; в этой сцене действует человек, имеющий за себя сильных в правительстве друзей; 2) тогда (весною 1853) не было в России, не только в Саратове, где я жил уже два года, даже и в столицах, никакой политической жизни, не только тайных обществ. Это факт, принадлежащий истории.
13
В другой моей просьбе я поясню отношение между предположением, основанным на этой сцене, и фактами моего процесса, здесь я только скажу, что действительный я, Чернышевский, поступил наконец так, что оказалась разность между ним и романическим лицом, слова которого были ему приписаны (дело, л. 247, 252, 256, 257, 258; поясняются листом 261; но в деле нет первых записок моих по этому обстоятельству и нет письма, написанного мною с целью открыть комиссии истинное положение дела. Письмо это имеет форму ответа моей жене на ее вопрос о том, в чем состоит мое дело. Я не знаю, было ли оно доложено комиссии).
14
Итак, по связи между предыдущими фактами, объясняемой мною в другой просьбе, в начале марта (8 марта по отметке на л. 281) в комиссию были, наконец, доставлены,- только уже по прошествии восьми месяцев после моего арестования,- такие документы, которые она могла принять за основания для начатия процесса против меня.
15
Первый из этих документов - письмо к Соколову. По приблизительному моему счету оно имеет до 30 000 букв; оно занимает в выписке 17 страниц. Требуется значительное время, что-бы переписать набело такое произведение. Список, взятый у г. В. Костомарова г. Чулковым и находящийся в деле (л. 282 след.), очевидно, есть беловой список.
Изготовление чернового подлинника требовало времени, еще более значительного, чем переписка его набело. Литературная отделка труда тщательна. Расположение его частей многосложно и обдуманно. Г. Костомаров приехал в Тулу 5 числа марта поутру (318). В тот же день, 5 марта, письмо это было уже найдено у него г. Чулковым (л. 318). На письме выставлено "Тула, 5 марта", но оно не могло быть ни изготовлено, ни даже только набело переписано в Туле. Оно заготовлено раньше, это очевидно по расчету физической невозможности противного. Итак, где же оно изготовлено? 1 марта г. Костомаров приехал в Москву, и у него был посетитель, г. Яковлев (л. 317); посещение г. Яковлева было продолжительно, как видно из важности предмета их совещания и из того, что г. Костомаров и г. Чулков должны были убеждать г. Яковлева (л. 317, 300, 470). 2-го числа г. Костомаров был уже болен, или должен был держать себя, как больной (л. 317. оборот); это продолжалось до самого его выезда из Москвы; он не мог в эти три дня много заниматься письменною работою; и кроме того, у него в это время бывало много посетителей (317 оборот). Человек опытный в литературных работах видит, что и в Москве не могло найтись достаточно времени у г. Костомарова,- что он взял с собою свою работу (или не свою, а только переделанную им с другой, чужой работы), когда поехал из Петербурга (28 февраля). Сличение этой работы с письмом Герцена обо мне, найденным у меня,- с пасквилем на меня, найденным у меня,- с ироническою частью моего письма к жене (л. 72, 2, 154) обнаруживает, что "письмо к Соколову" есть литературная работа, половина которой основана на этих документах, что они были под глазами у составителя "письма к Соколову" во время его работы. Это очевидно для человека, имеющего опытность в разборах подобного рода вопросов (в критической технике),- точно так же, как и следующее: "письмо к Соколову" есть произведение вымысла*, "чуть ли не целая эпопея", по шутливому выражению самого г. Костомарова (л. 282); в ученом и истинном юридическом смысле это, конечно, не "эпопея", в частности, но "произведение вымысла". Как всякое произведение вымысла, оно пропитано подробностями, не выдерживающими юридических вопросов: "кто", "когда" и "где".
* (Далее вычеркнуты слова: "поэма", как шутливо выражается о нем сам г. Костомаров".)
Г. Костомаров приписал этому произведению вымысла юридическое значение (322 лист, он готов подтвердить присягою подробности письма, которые можно будет ввести в дело; это письмо есть "откровенная беседа с старым другом"). Комиссия не занялась исследованием той стороны письма, которую я выставляю; но и на те малочисленные "кто", "где" и "когда", которые предлагались ему по поводу "письма к Соколову", г. Костомаров часто был должен отвечать, как всякий автор вымышленного произведения стал бы отвечать на юридические вопросы о подробностях его вымысла,- "не умею объяснить", "не знаю". Из этих случаев самый любопытный - г. Костомаров не знает даже, какое звание имеет лицо, которое он называет своим старым, задушевным другом: "чин и звание г. Соколова, неизвестные мне",- говорит г. Костомаров (л. 321); ясно; что даже этот друг есть поэтический вымысел.
Я скажу откуда, по всей вероятности, взята фамилия для этого вымышленного лица. "Соколов" упоминается в письме г. Плещеева, которое находилось при г. Костомарове в Туле (штемпель письма г. Плещеева - 4 июня 1861). Но по этому письму этот действительный г. Соколов вовсе не "старый, задушевный друг" г. Костомарова (311 лист). Подобное заимствование фамилий для вымышленных лиц - очень обыкновенная вещь.
Комиссия не обратила внимания даже на то, что если бы этот г. Соколов, вымышленный поверенный тайн г. Костомарова, не был лицо вымышленное, то не было бы ни малейшего затруднения отыскать его, хотя бы г. Костомаров не знал или не захотел указать его адреса: у него очень много примет, с которыми трудно человеку затеряться в толпе (л. 321).
Точно также г. Костомаров не помнит цвет, формат и клеймо бумаги первоначальной редакции воззвания к барским крестьянам (326 лист); но если бы эта рукопись была читана при нем два раза и служила предметом споров, то нельзя было бы не заметить ему ее формата и цвета.
Точно также он не знает личностей, которые "стали жертвами" моего агитаторства, и о которых столько рассуждает в письме к Соколову; "я вовсе не имел в виду какие-либо личности", "принужден он сказать на вопрос: кто они? (л. 339). Ясно, что эти личности - реторическая фигура, называющаяся "просопопеею". Впрочем, тут же он прибавляет, что это "авторы журнальных статей" (л. 339), или, в другой раз, что это "молодые люди, которые агитировали", как ему "кажется", под моим "влиянием" (л. 346), но это ему только "кажется" (346), это только его "личный взгляд", "непогрешительность которого" он "не намерен упорно отстаивать" (л. 339 оборот); он принужден даже сказать, что у меня не было своего "кружка", и называет это свое выражение "неосмотрительным" (л. 339). Он никого не знает, кроме себя, кто стал бы агитатором по моему влиянию; а сам он занялся тайным печатанием до знакомства со мною. Ясно, что все это выдумка: и мое агитаторское влияние на г. В. Костомарова, и чтение первоначальной редакции воззвания к барским крестьянам, и эта первоначальная редакция.
16
Но показание, вопросы для которого можно было извлечь из письма к Соколову, не могло опираться ни на какие доказательства (сам г. Костомаров на допросе оказал, что только поэтому и удерживался до той поры от показания против меня, л. 332). Явилась в комиссию записка, писанная карандашом. Она найдена вследствие того, что нашлось письмо к Соколову,- нашлось именно яри обыске г. Костомарова в III отделении собственной е. и. в. канцелярии (л. 303). Находка эта противоречит "откровенной беседе" г. Костомарова со "старым другом", г. Соколовым (л. 322), в которой, за три-четыре дня перед тем, он говорил, что не имеет письменных улик против меня ("были", но он что-то "сделал" с ними, л. 284 оборот), что он сделал с ними? - почему не имел их 5 марта в Туле? - потому что "сжег",- говорит в одном месте об одном документе, который будто бы был у него (л. 337); в другом месте отказывается объяснить, что сделал с ними (л. 341); в третьем месте вставлено в дело шифрованное письмо, которое он дешифрирует и которое излагает, что письма против меня отданы на сохранение лицу, имени и адреса которого он сам (г. Костомаров) не знает (л. 296).
Истина очень проста: все это - выдумка. Никогда никаких письменных улик против меня не имел г. Костомаров. Записка карандашом - не моя; прошу строжайше рассмотреть ее. Степень технической точности ее рассмотрения свидетельствуется тем, что подпись ее прочтена за букву Ч., между тем как это буква С. (подлинник записки, дело, л. 304; выписка, л. 131 оборот). Рассматривавшие были вовлечены в оплошность тем, что не знали, каким образом ведется дело против меня, и потому были чужды предположения обмана в документах, предъявляемых против меня.
17
Но лица, вводившие в такой обман, натурально ждали, что обман этот может как-нибудь и не удаться. Потому записка карандашом казалась им недостаточна, и явился против меня, сверх улики, и уличатель, г. Яковлев. После того, как он за свое показание против меня отправлен на жительство и под надзор полиции в Архангельскую губернию (л. 448), я считал бы излишним рассматривать его показания против меня; однако же скажу несколько слов.
Г. Чулков известился о своем отъезде через Москву с г. Костомаровым только 27 февраля; 28-го они выехали (лл. 3L7, 281); на другой день, в первый же день их приезда в Москву, г. Яковлев уже знает о их приезде, является к ним, пишет свой донос на меня (л. 390). Г. Чулков свидетельствует, что г. Яковлев "уже оказал ему услугу" (л. 392); г. В. Костомаров тоже говорит, что г. Яковлев оказал ему "весьма важную услугу", и что он, г. Костомаров, "подарил" г. Яковлеву "свое пальто" (л. 394).
Г. Яковлев, отправившись доносить на меня, на дороге пьет и буйствует, как сам говорит (л. 390). Итак, у него есть средства пить до буйства, когда он "оказывает услугу".
Он уже "неоднократно за дурные поступки был в приводах" по делам московского мещанского общества (л. 396).
Слова, которые влагает мне в уста г. Яковлев (л. 300 и л. 411) -заглавие и начало прокламации (выписка л. 421) - неужели я помнил ее наизусть? И неужели не выражался бы в разговоре короче и проще? Многосложные письменные заглавия не употребляются в разговоре; и какая надобность была декламировать начало прокламации? Ведь это не стихи, а проза; так не бывает.
На вопрос, почему медлил показанием против меня, г. Яковлев отвечал, что только в феврале узнал о характере процесса г. Костомарова (л. 409); а между тем он виделся с г. Костомаровым в ноябре 1862 (л. 411 оборот), когда уже было и высочайше утверждено мнение Государственного совета по делу г. Костомарова.
При предъявлении меня г. Яковлеву была нарушена форма, по которой следует в подобных случаях показывать обвинителю несколько человек (л. 419),- явно опасались, что г. Яковлев не сумеет выбрать, кто из них я.
Кроме всего этого, весь ход дела поясняется словами самого г. Яковлева, приводимыми в письме, по которому г. Яковлев наказан за этот свой поступок. Этим решением явно признана справедливость этого письма (л. 434); притом подробности разговора, передаваемого этим письмом, подтверждаются документами, находящимися в деле, которые не могли быть известны писавшим письмо (лл. 436, 437, 394, 388). По записке г. Чулкова (л. 392) от 1 марта, желание г. Яковлева доносить на меня было известно со 2 или 3 марта; но только 3 апреля комиссия постановила вызвать его к допросу (385); итак, целый месяц колебались, прежде чем вынужденные крайностью решились ввести комиссию в эту ошибку.
Рапорт г. Чулкова, объясняющий его выражение, что "г. Яковлев оказал ему услугу", тюдан уже по решении комиссии испросить и по испрошении высочайшего повеления передать мое дело в правительствующий сенат; на этом рапорте число и месяц его подачи подскоблены (л. 470; подскоблена ли цифра 7, не могу наверное рассмотреть без лупы; имя месяца "мая" - очень явно написано по подскобленному).
18
В дополнительном показании моем в правительствующий сенат я вызывался подтвердить подробными доказательствами те факты этого показания, которые покажутся еще нуждающимися в подтверждении (выписка, л. 287). В записке и в деле я уже нашел подтверждения для большей части фактов, приводимых мною. Приведу лишь немногие, для примера.
Я говорю в показании, что на мое арестование и ведение дела против меня имели <влияние> ложные слухи (л. 284, выписка). Их примеры в выписке: листы 9-18 - безыменное письмо, о котором я говорил выше; оно основывается на лживых слухах о моем участии в столкновениях, бывших в С.-Пбургском университете; когда и в каком духе я вмешался в эти дела, видно по документам (дело, лл. 58, 59-62, 63, 64-65), их объяснение, если нужно оно, докажет: 1) что я познакомился с. гг. студентами, имевшими влияние на товарищей своих, только уже после манифестации в Думе; 2) познакомился с целью быть посредником между ними и князем Щербатовым (Г. А.), благородно начавшим тогда хлопотать о предотвращении дальнейших столкновений; 3) что когда я таким образом познакомился с молодыми людьми, которых прежде считал,- как и другие считали,- поднимавшими беспорядки, то, к удивлению моему, получил документы, доказывавшие, что беспорядки поднимаются действием опрометчивости лиц, гораздо старших их летами и почтенных по положению в обществе,- не злонамеренностью, а только безрассудною опрометчивостью этих лиц,- и доказательства были так неоспоримы, что самый яростный из обвинявших в печати злонамеренность гг. студентов увидел себя принужденным подписать и подписал акт, говорящий, что в беспорядках виноваты не студенты, а другие лица; 4) что я находил нужным для предотвращения беспорядков то самое, что находили тогда нужным г. министр народного просвещения и князь Щербатов, бывший попечитель С.-Пбургского учебного округа, и действовал в том же духе.- Прошу сравнить с этим "Записку из частных сведений" (дело, л. 48-53).
Другие примеры слухов, столь же неосновательных и столь же вредных мне, отмечу на листах выписки: лл. 35-43; л. 103 след., л. 175 след. В деле я нахожу сведения и мнимые документы, еще более неосновательным образом введенные в процесс против меня. В дело внесены: статья г. Мечникова, присланная для напечатания в "Современнике" (л. 16-35); "Записка из частных сведений" (л. 48-53) -документ, который будет одним ,из любопытнейших памятников нашей процедуры для будущего ее историками часть которого, однако же, вошла в окончательный доклад комиссии обо мне (дело, л. 455 след.); две статьи г. Шемановского, присланные мне для передачи г. министру народного просвещения и с его частного одобрения напечатанные в "Современнике" (л. 92 след., л. 109 след.); дневник мой; письмо г. Чайкина о тайнах женщины, имевшей мужа (л. 36). Об ужасном вреде для правительства от введения (в дела политического характера) документов такого рода я говорю в моей другой просьбе.
Я говорю (выписка, л. 287), что ложное истолкование моих сборов к отъезду в Саратов было основанием решения арестовать меня по поводу письма г. Герцена, и в доказательство ссылаюсь на слова, в которых был передан этот слух мне одним из гг. членов комиссии (выписка, л. 389). Я нашел в деле указания, по которым теперь могу даже пояснить, как произошло это извращение факта, подобное вещам, прочтенным мною в "Записке из частных сведений". Находя в деле приводимые с юридическим значением неожиданные мною психологические сведения обо мне и вывод из этого, что я непременно, уже по устройству моей души, должен быть заговорщиком, я принужден объяснить, что психологические исследования, хотя бы даже и обо мне, требуют специальной ученой подготовки, которая, например, показала бы господам исследовавшим, что человек, иронизирующий над своими недостатками, не способен резать людей для удовлетворения слабостям своим, если б и имел их; и что приписываемая ему в преступление слабость (самолюбие, тщеславие) прямо противоположна качеству, которое если и есть недостаток, то уже вовсе не уголовный,- качеству гордости, которая, как известно из психологии, только дает отпор дерзким нахалам, а без того внушает человеку держать себя очень спокойно (л. 342). Такие объяснения принужден я делать в моем процессе - это факт.
Итак, я должен пояснить, что я известен всем моим знакомым за человека очень уживчивого и мягкого, и, например, работать вместе с Герценом не мог бы (л. 342, выписка) не по неуживчивости моего самолюбия, а потому, что я человек с твердыми убеждениями, которые неодинаковы с убеждениями г. Герцена. Я не хочу этим сказать, его или мой образ мыслей лучше в юридическом отношении; закону нет дела до образа мыслей, каков бы он ни был; я хочу только сказать, что я человек более поздней философской школы, чем г. Герцен. Я никак не ждал, что увижу необходимость делать эти ученые замечания в моем процессе.
19
Я говорю, что все слова в письме г. Герцена, которые послужили поводом к моему арестованию, загадочны для меня (л. 303, выписка). Теперь, взглянув на самое письмо, я нахожу это место и сопровождающие строки вещью, еще более загадочною. Ограничусь одним замечанием. Письмо уже спрашивает, .печатать ли объявление о моем соредакторстве с Герценом, или даже уже положительно говорит, что объявление об этом печатается (выписка, л. 265). Такие вещи не печатаются до выезда соредактора из России. Эта приписка требует очень внимательного исследования, если еще не объяснена процессами или фактами, которые остаются мне неизвестны.
20
Я говорю (выписка, л. 312), что г. Костомаров очень давно распускал слухи, которые были оставляемы без внимания по убеждению других в неудобстве пользоваться его готовностью делать политически-уголовные показания. Теперь, видя, что дело против меня начато серьезным образом на основании письма г. Костомарова к Соколову, я приведу один из фактов, известных не мне одному. Есть другая, более ранняя редакция того же произведения; список ее был у меня под глазами очень задолго до моего ареста, и я не имею средств знать, уничтожен ли подлинный список, писанный рукою самого г. Костомарова. В той редакции дело излагается столь же вымышленным образом, но в духе не том, и с другими фактами (также неверными). В том произведении я играю гораздо меньшую роль, чем III отделение собственной канцелярии его величества: г. Костомаров утверждал там, что его подвергали жестоким истязаниям, я ими принудили делать показания (дух произведения был тот самый, какой вылился из души г. Костомарова на л. 325 оборот, дело).
Я говорю (л. 313, выписка), каковы были мои действительные отношения к г. Костомарову; они доказываются письмами моими к нему, находящимися в деле (лл. 305, 306, 307),- я стараюсь помочь г. Костомарову, как человеку небогатому. В одном из писем (л. 306) я стараюсь устроить отъезд его гувернером за границу,- неужели я хлопотал бы об этом, если бы он был моим агентом по тайному печатанию в Москве? Я говорю, что г. Костомаров был раздражен против меня ошибкою в надежде на мою денежную помощь после его арестования. Он сам говорит, что у него были со мною "столкновения", которые "прямо относятся к его личным интересам" (дело,, л. 342), и отказывается пояснить это. О своем ожесточении против меня он много раз говорит в письме к Соколову и приписывает его, кроме "личных столкновений", разности со мною в политических тенденциях; из того, что он говорит по этому предмету, видно, что он сам никогда не имел отчетливого образа мыслей.
Я говорю (выписка, лл. 332, 339), что памятный мне по постороннему обстоятельству вечер, проведенный у меня г. Костомаровым вместе с г. Михайловым, сам по себе не представлял ничего замечательного, и что поэтому г. Костомаров плохо запомнил его, и он сам свидетельствует, что не помнит ни моих гостей, ни их и своего разговора со мною (дело, л. 326).
21
Факты, которые совершились по рассмотрению записки и письма, выдаваемых за мои,- я говорю об актах сличения почерков,- показывают, что без помощи технических знаний и пособий труды для исследования истины по техническим вопросам безуспешны.
22
Я говорил (выписка, л. 356), что если бы находился в тайных сношениях с г. Костомаровым, то нашел бы неудобным посещать его во время моей поездки в Москву по цензурным делам; это повело к тому, что г. Костомаров выдумал особую мою поездку в Москву,- поездку, предшествовавшую поездке по цензурным делам (выписка, л. 420). Этой поездки не было. А во время ее-то именно г. Костомаров и выставляет меня видевшим шрифт. Я не выезжал из Петербурга ни на один день в 1860 и до самой поездки моей по цензурным делам в 1861 году. Я не мог бы укрыть своего отсутствия из Петербурга хотя бы на один день, потому что у меня ежедневно бывали наборщики и рассыльные типографии "Современника" за получением статей и корректур по журналу. Мой отъезд хотя бы на один день был бы замечен десятками людей, работавших в типографии г. Вульфа.
23
В показании г. Костомарова правительствующему сенату обстоятельства его второй поездки в Петербург изложены им так, что мне не оставалось бы времени узнать, что он не уехал в Москву и что я еще могу найти его в Петербурге после того, как он ушел от меня поутру с мыслями ехать в Москву {выписка, лл. 416-417). А в эту поездку происходила, по его прежним показаниям, диктовка в Знаменской гостинице.
24
К листу 370 выписки считаю нелишним заметить, что теперь с месяц я опять гуляю по саду, но опять только по гигиеническим надобностям.
25
Просмотрев прокламацию к барским крестьянам, я вижу, что автор ее еще не имел известий и о Бездненском деле, не только о том, что мужики весною 1861 года вообще неохотно шли на уставные грамоты. Всякий публицист найдет нелепым хлопотать в августе 1861 о печатании такого устарелого произведения. Единственным предлогом для моих придуманных им просьб об этом г. Костомаров придумал, что набор был тогда еще цел (выписка, л. 376). А по сведениям из дела о г. Костомарове и словам его самого, шрифт был уничтожен, не только набор был разрушен, задолго до того времени (выписка, лл. 111, 113).
Считаю долгом оговорить описку, сделанную мною по листу 376 и 380 выписки: проезд мой через Москву был не 17 или 18-го, а 7 или 8 августа.
26
Листы 387 и 391 (по записке) поясняются (отчасти) листами 264, 313, 349-355, 418 дела, в сличении с листом 229 оборот и 224 обор., строки, подчеркнутые синим карандашом.
27
Для объяснения того, как и зачем возникло "письмо к Алексею Николаевичу" (л. 396 выписки), считаю долгом просить правительствующий сенат обратить внимание на то обстоятельство, что мое дополнительное объяснение правительствующему сенату от 1 июня (л. 282 выписки) прошло через несколько рук, прежде чем поступило в правительствующий сенат.
28
Г. Костомаров говорит, что письмо это было найдено им за подкладкою саквояжа еще до его ареста (выписка, л. 418); но на прежних показаниях он говорил, что у него уже не остается улик после представления записки карандашом, единственной улики (зап., 141, 174); ясно, что письмо к Алексею Николаевичу явилось у него в руках уже после того.
29
Когда явилось это письмо, г. Костомаров уже забыл, что сам говорил в комиссии: "Плещеев (Алексей Николаевич) не имел предположения, что я (Костомаров) занимаюсь тайным печатанием, и сам не занимался ничем подобным". Слова г. Костомарова сами по себе не были бы надежным заявлением факта; но этот факт с несомненностью известен всем сотням людей, знающих г. Плещеева, и, вероятно, уже обнаружен официальными мерами, которые повлекли за собою появление "письма к Алексею Николаевичу".
Я утверждаю, что это письмо подлог, и смею наверное ручаться в следующем: сам г. Костомаров, если еще не разгласил, разгласит это. Появление письма к Алексею Николаевичу и надобность объяснить это были обстоятельствами, которых не предвидел г. Костомаров при своих прежних показаниях и в письме к Соколову. Потому показание его 31 июля не сходится с ними. Кроме черт разногласия, приводимых в моем рукоприкладстве, легко найти десятки других. Если бы нужно было, я готов сделать это. Не делаю этого здесь, чтобы не удлинять моей просьбы.
А посему всеподданнейше прошу, дабы повелено было освободить меня от суда и следствия, с предоставлением для права иска на лиц, которые незаконными своими действиями причинили мне денежные убытки, освободить меня от содержания под арестом с сохранением мне права жить, где мне будет нужно по моим делам, в том числе и обеих столицах, и применить приводимые мною в рукоприкладстве статьи Свода законов к лицам, которые по исследовании окажутся виновными в их нарушении.
В сей просьбе моей зачеркнуты следующие слова, буквы и цифры: на листе 2-м: 359, на л. 3-м: сии гиперболы; юр; защищать ч д: факт в; на л. 4: 157; мои; юриспр.; называю себя Арист; даже о ж; К; на листе 5: этот; л. 6 писать; кро пер история; уу; л. 7 за которое; объяснения моей жене; 4 числа; гости, как видно из упоминания об одном из них, на л. 8 поэма, как шутливо выражается о нем сам г. Костомаров; на л. 9 тут же; что эти молодые после; на л. 10: донос г; л. 394; в пись на л. 11 деле; упоминаем; выписка л. 4; этих; на л. 12 психологиче; на л. 13 приводимыми; на л. 14 шрифт.
Николай Гаврилов сын Чернышевский руку приложил.
К поданию надлежит в I отделение 5-го департамента правительствующего сената сентября 25 дня 1863 г.