21. Письмо В. Костомарова - Соколову от 5 марта 1863 г.
(Опубликовано М. Лемке ("Былое", 1906, № 3, стр. 128-143) Подлинник: ЦГАОР, ф. 112, ед. хр. 37, лл. 282-291.)
Тула, 5 марта
Ну вот, наконец, я и дождался возможности говорить с вами на свободе, без разных цензурных стеснений со стороны агентов-хранителей душ и телес наших. И я дождался этого, как видите, гораздо скорее, чем предполагал. Уезжая, я обещал писать к вам с места, до к<ото>рого, вы знаете, не рукой подать; а вышло так, что в Туле приключилась мне болезнь некая, так что, не имея никакой возможности продолжать свое странствие, мы остановились здесь на несколько дней.
Итак, пользуясь этим неожиданным отдыхом и не откладывая до неизвестного нам будущего, принимаюсь за обещанный вам комментарий на нашу юридическую войну.
Принимаюсь... а с чего начать? Pour commencement* - конечно,- как говорят французы,- или, по древней поговорке, ab ovo - с яиц Леды... но вот тут-то и камень преткновения... С яиц... с которого же именно? - Их так много... В таком случае всего лучше было бы начать с самой Леды, необорное чрево которой... но это слишком далеко заведет нас,- а у меня слишком мало времени и... бумаги. Поэтому - я начну с Чернышевского.- "Что за черт! говорите вы (а реи pres)**: Леда, яицы и - Чский! где ж тут Witz***, где ж тут последовательность, логическая связь, etc?.." - Mais, mon ami,- tontes ces choses paraitrons en temps et lieu****, к тому же я ведь собираюсь писать к вам чуть ли не целую эпопею, а - la plupart des poetes epiques se jettent tout d'abord in medias res: Horace fait de ce precepte le grand chemin de l'epopee...***** (из этого вы видите, между прочим, что я никак не могу отстать от своей несчастной привычки подражать в своих письмах вавилонскому смешению языков).
* (Для начала (фр.). Тс же самое означает латинское выражение "ab ovo" и греческое изречение "с яиц Леды".)
** (Приблизительно (фр.).)
*** (Соль, смысл (нем.).)
**** (Но, друг мой, все эти вещи появятся в нужное время и в нужном месте (фр.).)
***** (Большинство эпических поэтов сначала бросаются в среду вещей <in median! res (лат.) - выражение Горация из книги "Поэтическое искусство", говорящее, что Гомер бросает своего читателя в среду вещей.- И. П.> Гораций делает из этого завета основное направление эпопеи (фр.).)
Итак - начнем... Но вас, может быть (я бы даже должен был сказать, "конечно"), удивляет, что я начинаю свои комментарии прямо с лица, о к-ром нет и помину в том рассказе об юридической войне, на которую я, en nouveau Cesar*, пишу свои комментарии?.. Но в том-то и штука, друг мой. Слушайте - и рукоплещите явлениям всероссийской Фемиды... Говорю "рукоплещите" - plaudit** и не "удивляйтесь", потому что дивиться тут нечему - nil mirari***. Смиренномудрая богиня правосудия не скрывает ни от кого, что она носит на глазах повязку и держит в руках фальшивые весы... В таком виде, en blinde Kuh****, ее можно видеть ежедневно на одном из интереснейших зданий нашей северной Пальмиры...
* (Как новый Цезарь (фр.). Подразумеваются написанные Ю. Цезарем "Записки о галльской войне".)
** (Рукоплещите (лат.).)
*** (Не удивляйтесь (лат.).)
**** (Немецкая идиома - "играющая в жмурки" (дословно "слепая корова"), в которую В. Костомаров вставил французский предлог.)
Но - боже мой! - я написал уж целую страницу и все еще ничего не написал. Mais dut mon premier vers me couter une heure*,- я все-таки не начну своей истории прежде, чем познакомлю вас с милой личностью моего "потаенного" героя.
* (Но должен мой первый стих стоить мне целого часа (фр.).)
Разумеется, я буду очень короток,- и скажу вам только то, что необходимо знать вам пока, чтобы вам не показалось странным то озлобление, с к-рым я, при всем моем желании быть сдержаннее, не могу не говорить об этом человеке. Впоследствии, когда я буду иметь более свободного времени, я непременно поговорю с вами о его литературной деятельности,- тайной и явной,- чтоб показать вам, откуда подул тот ветер, который, как вы справедливо, хоть и немножко цветисто, заметили (ну, да вы, чай, не совсем забыли реторику Кошанского-то),- который нагнал столько жалких жертв в казематы российских крепостей и в те злачные места,куда отсылают "по соглашению министра внутренних дел с шефом корпуса жандармов"..., тогда вы увидите, откуда на святом знамени свободы появился тот скверный девиз, во имя к-рого действуют наши доморощенные агитаторы,- пишутся все эти "Великоруссы" и "Молодые России", все эти безалаберные прокламации с красными и голубыми печатями... Вы слишком хорошо меня знаете, чтобы заподозрить меня в ультра-ренегатстве, в подкупленном или вымученном хождении деспотизму, в малодушном отступничестве от Христа, "иже свобода есть" - по словам Павла, от Христа,- не идущего во славе судить вселенную, но Христа заушаемого и угнетенного, идущего на казнь крестную... Вы знаете, чего ищу я; вы знаете, чему я поклоняюсь. Вы знаете, в чем я вижу свободу,- и знаете, каким путем, хотелось бы мне, дошла до нее моя родина. Вы давно знаете это, мой старый, мой сердечный друг,- поэтому-то я так смело говорю с вами, уверенный, что омерзение к лже - проповедникам свободы вы не назовете иудиным лобзанием Христа. Да, я буду и могу говорить с вами с чистым сердцем, с покойною совестью. Вы не имеете ничего общего ни с тем человеком, о котором я буду говорить вам,- ни с той средой, в которой он действует; вы не имеете ровно никакого влияния правительственного,- поэтому, может быть, слишком резкие, слишком желчные слова мои не будете объяснять ни личным моим озлоблением, ни желанием* очернить Чского, для того, чтоб самому рядом с ним казаться белее (потому что ваше мнение составилось обо мне твердо, и его, я уверен, не изменит никакая сплетня): вы увидите в письме моем только желание, рассказав вам один из подвигов нашего агитатора,- спросить вас вместе с евангелистом Матфеем: "Как они могут добро глаголать, зли суще?" (Я знаю,- вы,- старый ханжа, любите читать свою старую книгу в темном кожаном переплете с уродливыми медными застежками.)
* (После этого зачеркнуто: "выгородить себя".)
Вот какое длинное вышло предисловие. Ну, зато я постараюсь сделать как можно короче текст. Чский - так, по крайней мере, я понимаю его - человек с самолюбием необъятным. Он, без сомнения, считает себя самым умным человеком в мире,- (он даже и не думает делать* секрета из такого самопризнания). Вследствие этого бесцеремонного взгляда на самого себя, ему, разумеется, кажется, что все, что сделано не им,- никуда не годится. И так как им, кроме пагубы нескольких десятков наших лучших юношей, до сих пор пока еще ничего не сделано, то и выходит, что вся елика на небеси горе и на земле низу и в водах и под землею,- не годится ни к черту. Молодое поколение воспиталось не в его школе (по крайней мере, не все) - молодое поколение дрянь; общество устроилось не по его методе - ну, и оно дрянь; да нечего тут пересчитывать,- однако все существующее идет в брак, в ломку ("все права и блага общественной жизни находятся теперь в нелепом положении",- наприм., говорит он), и все имеющее существовать должно созидаться по его методе,- если хотят, чтоб оно на что-нибудь годилось. Итак,- "давайте все разрушать"... Но, наделенный от природы такими воинственными наклонностями, наш Thalaba the Destroyer** не одарен, к сожалению, большой храбростью. Он, как новый Самсон, во что бы то ни стало хочет разрушить здание нашего общественного устройства... Только... видите ли... старый, сильный израильтянин был так непрактичен, что втемяшился в самую середину здания, и, расшатав столбы of his Commonweal***, повалил все обломки на свою голову:
* (Зачеркнуто: "никакого".)
** (Для характеристики "разрушительной" деятельности Чернышевского В. Костомаров обратился к одной из мифологических поэм английского поэта Роберта Саути - "Талаба-разрушитель". Герой поэмы, арабский витязь Талаба с фанатическим исступлением ведет беспрестанную борьбу против своих религиозных противников. The poetical works of Robert Southey London, 1860. "Thalaba the Destroyer" (oktober, 1800), pp. 218-312).)
*** (Своего общественного блага (англ.).)
The poor, blind slave, the scoff and jest of all,
Expired - and thousands perished in the fall!..*
* (
Посмешище толпы, раб с головы до ног,
Сам обреченный умереть, других на смерть обрек!.. (англ.)
)
Перевод Я. Л. Погорелова.
Это и коротко и ясно. Но наш Самсон рассуждает иначе. Он так полагает: чем мне погибать под обломками старого здания, я лучше пошлю других развалить его, а сам посижу пока в сторонке... Коли развалят - хорошо; я займусь тогда постройкой нового (и, вы уже видите, что такой архитектор, составляя сметы, конечно, не обидит своего кармана); а не развалят,- надорвутся, толкая крепкие еще столбы,- так мне-то что? Я-то всячески цел останусь. И пошлю новых работников; авось же, найдется наконец когда-нибудь такой крепкий лоб, что и прошибет стену... и в писании сказано: толцыте и отверзется, и греческая пословица (которую, помните, зубрили мы когда-то в грамматике Кюнера) говорит: капля долбит камень не силою, но часто падая...
Я сказал, что разрушитель наш не одарен большой храбростью. Не знаю, отчего это я так сказал. Может быть, для того, чтобы фраза вышла покрасивее. Надо было бы сказать: "он просто жалкий трус". Это вернее. Но многие - вот что удивительно - видят в нем, напротив, чудо храбрости,- просто какого-то черкесского делибаша или скандинавского берсеркера. Но это вот отчего: ces braves gens* немножко перепутывают два понятия: наглость, нахальство, охаверничество с храбростью, самоотвержением, геройством. В "Полемических красотах" они видят, напр., целую Илиаду храбрости. Отщелкать какого-нибудь Альбертини они считают подвигом, равным убиению гидры Лернейской**. Написать под всеохраняющей эгидой матери-цензуры статейку об июльской монархии (т. е. перефразировать Луи Блана) и в ней, с разрешения какого-нибудь Загибенина, поглумиться над людьми, восторгающимися настоящим, над отчаянием людей, нетвердых духом или нетерпеливых (ты-то тверд) - в этом они видят целый крестовый поход против настоящего порядка вещей, целую революцию,- тогда как это, с одной стороны,- шиш в кармане, а с другой - простое поддразниванье. Но боже мой! Неужели Аполлон сделал великий подвиг, содрав кожу с бедного Мареиаса за то, что бедный пастух осмелился лучше его играть на флейте? Неужели Чский взаправду совершил великий подвиг, отваляв на обе корки Альбертини, к - рого сам же называет ребенком... в сравнении с собою?*** Нет, воля ваша: это - пакость, а не подвиг. Отодрать человека вдесятеро слабейшего да еще хвастаться: "вот, дескать, господа, смотрите, так будет со всеми, кто не со мной идет: ибо кто не со мной, тот против меня... милые дети; слушайтесь меня, и избегайте полемических встреч со мною; не то выпорю вас,- канальи,- обругаю и сотру с лица земли. А уж кого я обругаю, тот не жилец на белом свете..." Вот вам и рыцарь духа, и апостол свободы, и проповедник равенства! Да ведь это просто застращиванье; это хуже всякого III отделения; хуже... черт знает чего! - А потом это науськиванье в его бесконечных видоизменениях... этот поддельный, искусственный скептицизм, которым он так удачно бьет всегда по двум целям разом: подстрекает нерешительных, которые видят в этом скептицизме глумление над собой,- и отводит глаза, кому следует... Вот, дескать, смотрите, добрые люди: я всем говорю, что "из этого ничего не выйдет", меня даже не раз в тунеядстве укоряли за это... О, этот скептицизм, это науськиванье, эта дрессировка бульдогов!.. Знаю я, хорошо знаю и этот скептицизм, и эту дрессировку, и это науськиванье: "сей есть ученик, свидетельствуяй о сих, иже и написасия".
* (Эти молодцы (фр.).)
** (Лернейская гидра, как повествует греческая мифология, была чудовищем с телом змеи и девятью головами дракона, одна из которых была бессмертна. Убив Лернейскую гидру, Геракл совершил свой второй подвиг.)
*** (В марте 1861 г. "Отечественные записки" включились на стороне "Русского вестника" М. Н. Каткова в начатую им полемику против "Современника" и персонально Чернышевского. Особенно был активен в этом Н. В.
Альбертини - автор политических обозрений в "Отечественных записках" (см.: "Отечественные записки", 1861, № 3, стр. 24-25). Чернышевский в "Полемических красотах" подверг Н. В. Альбертини уничтожающей критике ("Современник", 1861, № 7, стр. 133-180). Именно эту статью и имел в виду В. Костомаров в своем письме. После этого обмена "любезностями", полемика между "Отечественными записками" и "Современником" не прекратилась. В августовском номере "Отечественных записок" Н. В. Альбертини выступил со статьями "Автору полемических красот" и "Политические идеи Торквиля и отзыв о нем в "Современнике". Чернышевский ответил остро сатирической статьей "Опыты открытий и изобретений" ("Современник", 1862, №1, стр.44-49). "Выступление "Отечественных записок" и других органов либеральной прессы против руководителей "Современника",- писал Б. П. Козьмин,- свидетельствовало о том, что, в связи с отменой крепостного права, вызвавшей в России обострение классовой борьбы, либерализм стремился полностью и окончательно отмежеваться от революционного демократизма" (Б. П. Козьмин. Письма Огарева к Н. В. Альбертини.- "Литературное наследство", т. 61, стр. 886).)
И вот вы, ворчливее, чем когда-нибудь, в сотый раз предлагаете мне свой сердитый вопрос: "за что ж ты, дурень, щадил его, этого нехорошего человека? За что ты взял на себя его вину? Ведь в твоих руках были все средства увязить его на свое место! Ведь я же сам видел эти письма... что же ты теперь-то, снявши голову, плачешь по волосам?" Да, друг мой, вы правы в том отношении, что в руках моих всегда была возможность сделать то, чтобы текст моей сентенции: "за составление возм<утительного> воззв-<ания> к б<арским> кр <естьянам> осуждается на то-то" - относился не ко мне, а к Чскому. Но вы ошибетесь, если видите в письме моем глупый "плач по волосам, снявши голову". Тогда я должен был молчать... даже перед вами; чтоб в жалобе моей даже вы не видали малодушного моления о чаше; теперь когда уже consummatum est, "совершилось", говорит во мне горькая боль оскорбленного сердца. Вы поймете меня. Вы знаете, что это не фраза. Вы можете быть судьею между мною и ими. Вы слышали, что они говорят обо мне на основании какой-то сплетни, и видели, что я мог сделать на основании неоспоримого факта. Вы знаете, что было в моих руках, и как я этим воспользовался. Меня обвиняли в малодушии, подозревали в предательстве. Многие, подхватив на лету нелепую сплетню, молча оставили меня; другие были почестнее,- и говорили мне, в чем меня обвиняет молва. Перед этими мне легко было оправдаться, точно так же, как было бы легко оправдаться перед законом. У меня были письма, которые в моих руках служили мне оправданием перед теми, кто меня обвинял в предательстве, а в руках правительства могли служить мне полным оправданием перед лицом закона. Вы знаете, что я выбрал, какое оправдание я предпочел; и что сделал с этими письмами... Нечего и говорить, что, выгораживая таким образом Чского и Шнова* из этого дела, я более щадил себя, чем их. Я не стану объяснять вам этой фразы; вы ее поймете и так. Знаю я, что, загораживая собою Ч. и ему подобных, я глубоко виноват - не говорю: перед правительством - потому что я не связан с ним ничем,- но перед обществом, для которого деятельность кружка, созданного учением Чского, принесла и приносит такие горькие, такие отравленные плоды. Не говоря уже о множестве личностей, сделавшихся жертвою его науськиванья,- я твердо убежден, что всем этим печальным поворотом к старому порядку, этими тяжелыми цепями, которые снова положили на наше слово и нашу мысль,- мы обязаны деятельности этих господ. Они не избавили нас от того, что они называют "рабством египетским", но своими безумными кривляньями сделали то, что нас закрепощают в еще большее рабство. В 60-м году, напр., пресса наша была в положении, которое можно было назвать весьма близким к разумной свободе. Что же они сделали? Они сейчас же воспользовались этой свободой для своего науськиванья (я стою на этом слове, потому что решительно не признаю в их писаниях апостольства свободы), они сделали литературу орудием своих личных страстей, видели в свободе слова только возможность скандальничать и оправдывались тем, что свобода, "дарованная" нашей прессе, не шла долее этого позволения (но вы хорошо знаете, что это вздор). Пр-во, конечно, не могло долее терпеть этого бесчинства, оставаясь самим собой, т. е. императорско-российским пр-вом. Но оно поступило не совсем справедливо (ради бога, да останется это между нами), отняв свободу слова (т. е. ту долю свободы, которую мы имели в 60-м г.) у всех, а не у тех только, кто не умел ею пользоваться, хотя - с другой стороны, нельзя и порицать его за это безусловно. (Я знаю, что его никак нельзя порицать, хотя бы оно засмаливало людей и зажигало их вместо факелов; но ведь... да останется это между нами, друг мой.) Пр-во наше постоянно смотрело на литературу только издали, считая ее выражением не общественного мнения, а носительницей идей того или другого кружка литераторов. Так оно и в самом деле было,- да и не могло быть иначе,- пока цензура подводила все мнения под один общий уровень, мера которого указана была свыше,- дана была извне, а не вышла из внутренней потребности самого общества. Пр-во имело тогда полное право не интересоваться положением нашей литературы, потому что, давая ей тон, оно знало наперед, что найдет в ней. Но когда оно значительно ослабило цепи, тяготевшие на нашем слове, оно должно бы было несколько внимательнее присматриваться к тому, что делается в литературе. И тогда... (тут я делаю большой пропуск; тут многое следовало бы сказать; но ни время, ни место не позволяют этого)... тогда - оно увидело бы, что голос Чского и братии его,- раздававшийся, правда, крикливее всех голосов в нашей литературе, -- не есть голос общественного мнения; оно увидело бы, что этот голос, из-за которого нашу литературу снова вернули в тот душный каземат, в к <ото> ром она задыхалась со дня своего рождения,- снова отдали под солдатский надзор разных Фрейгангов и Флеровых, прогонявших "вольный дух" даже из поваренных книжек - не есть голос, выражающий общественное мнение, а, напротив, идущий наперекор ему; оно поняло бы, что, говоря словами немецкого поэта,
* (Сокращенное написание фамилий Чернышевского и Шелгунова.)
Die offentliche Meinung schreit und klagt:
Ihr habt von mir erborget eure Kraft;
Durch mich geschah, was Grosses ihr geschafft,
Durch mich gelang, was siegreich ihr gewagt.
Und nun ich euch erhoht, wollt ihr als Magd
Mich zuchtigen mit Ruthen und mit Haft; o
Ihr schamt euch fliichtigen Genossenschaft
Und habt mir, eurer Herrin, widersagt?
Und doch, ihr hortet meine Donner rollen,
Und der Koloss der Zeit war schon zerstorben,
Von dessen Joch ich kam euch zu erlosen.
Ihr Seifenblasen, die mein Heuch geschwollen,
Und fliicht'gen Schimmer meine Huld gehoben,
Ihr eitle Seifenblasen - seid gewesen!..*
* (
Общественного мненья крик - как месть:
Я знаю ваши силы, коль признаться,
Но в сотни раз значительней, чем есть,
Вы тщитесь перед обществом казаться.
Вы вспомните: ведь я тому виной,
Что вам победы, славу приписали.
Теперь вы тяготиться стали мной,
Пред кем недавно голову склоняли.
Решили вы, что я вам - как слуга,
Который должен быть в повиновенье,
Служить, как тень, и в страхе жить всегда
Пред розгами и даже заточеньем.
Но вслушайтесь: гремят мои грома;
Глаза раскройте: молнии раскосы.
Так что мне ваша жалкая тюрьма,
Коль Я смогло повергнуть и колосса.
Вы - мыльные цветные пузыри;
Случайное дыханье мое - милость.
Так вас ли мне свободой одарить?
Мне не до вас: кичитесь, как кичились (нем.).
Перевод В. И. Пыркова.
)
Но обо всем этом, en temps et lieu*, мы еще будем говорить с вами. В сотый раз принимаюсь "за прерванную нить моего рассказа" (как говорилось когда-то) и на этот раз уже с положительным обещанием допрясть его как можно скорее.
* (В нужное время и в нужном месте (фр.).)
Итак, если вы что-нибудь поняли из моих бессвязных слов (я удивляюсь еще, как в последнее время я окончательно не утратил всякую способность мыслить и говорить) - вам будет понятно и то ожесточение, с которым я говорю об этих людях, и та глубокая скорбь, которая разрывает теперь мое сердце... потому что
"Nessun maggior dolore"* -
* (Нет муки большей (ит.). )
"Нет муки больше той, как страдать за идею, которой не служишь", и "положить душу свою" за людей, которых не уважаешь; которым не имеешь что сказать, кроме слов нашего великого апостола: "Гроб отверзт гортань их - языки своими мщаху; яд аспидов под устами их. Их же уста клятвы и горести полна суть: скоры ноги их пролияти кровь! Сокрушение и озлобление на путях их, и пути мирного не познаша..."
Я выбрал этот текст не наудачу, друг мой. С глубоким убеждением, не изменяя ни одной йоты в этих горьких словах великого апостола, я применяю их к людям, которых называют моими учителями, моими сообщниками...
Я никому не говорил этого,- ни даже вам,- пока исповедь моего сердца могла быть перетолкована в малодушное желание отвертеться от казни; но теперь, когда для меня уже все кончено,- я имею полное право говорить с вами так, как говорю; мне нужно высказаться - "иль разорвется грудь от муки..." Я не могу молчать долее, потому что
"i miei pensieri in me dormir non ponno"...*
* (Мысли не дают мне покоя (ит.).)
Я должен все сказать вам. Я слишком дорожу вами,- мой верный друг, и не хочу чтобы вы смешивали меня с людьми, которые не познали мирного пути, но с сокрушением и озлоблением действуют, ибо "скоры ноги их пролияти кровь!"
Само собой разумеется,- кровь - чужую.
Зная мой миролюбивый и от природы кроткий характер, вы хорошо поймете, как тяжело было и тогда мне смотреть на этих проповедников "крещенья кровью и огнем", на этих людей, говоривших, что "незачем тратить слова там, где штык скорее возьмет то, что нам надо...", но тогда, по крайней мере (насколько это было возможно), меня мирила с этими людьми мысль, что каков бы ни был путь, избранный ими, но они руководятся на нем общей нам целью - исцелением язв нашей страдающей родины; а теперь... с каким глубоким омерзением смотрю я теперь на этих кровавых людей, когда я убедился, что они вооружались огнем и мечом не во имя благой идеи, а только затем, чтоб, обрубив головы всем, кто выше их,- стать таким образом выше всех; и господствовать,- хотя бы и над обезглавленными трупами... Да, я имею полное право говорить это; я имею твердое основание называть этих людей проповедниками крещения кровью и огнем: так назвали бы их и вы, так назвал бы их всякий, кто прочитал бы первые редакции этих несчастных воззваний, авторство которых так обязательно приписывает мне московский сенат! Я не могу, конечно, на память возобновить их первоначального текста,- но живо помню то впечатление, которое они произвели на меня. Это было какое-то странное, опьяняющее впечатление. Словно кровавый туман застилал глаза; казалось, он входил в самый мозг... страшно и мерзко становилось мне,- и вместе с тем зарождалось какое-то безотчетное удальство; так и подмывало схватить топор или нож, так и хотелось рубигь и резать, не разбирая кого и за что... Как Фету при виде обоза русских мужичков стал понятен миф об Амфионе, под звуки флейты которого сами собою складывались фивские стены, так мне впервые стала понятна тогда сила Тиртеевых песен*, сила марсельезы... так обаятельна была сила их лукавого слова! Потом, как и всякое опьянение, впечатление это, конечно, рассеялось скоро... Через несколько часов я уже был в состоянии понять, что такое в самом деле эти прокламации, и потом** (какой вздор я написал, было) уговорить Ч. совершенно переделать*** и значительно смягчить текст воззвания к "Б. К.". (Но,- говоря потом со мною об этих изменениях, Ч. признавался мне, что он согласился на эти изменения только потому, что иначе я не соглашался печатать их; что он остался при своем убеждении, что мужикам не толковать следует, не вразумлять их, а только кричать почаще - "в топоры, ребята!", что в таком дряблом виде, какой, по нашему убеждению, приняло "Воззв. к б. к. " "из него ничего не выйдет"... вот уж не это ли называют скептицизмом?) Впрочем, о воззваниях этих речь впереди. Мне уже решительно пора кончить беседовать с вами,- а я с ужасом замечаю, что я еще и не принимался за исполнение своего обещания - сделать несколько поправок в юрисдикции моих нелицеприятных судей, к-рым, по словам того же апостола Павла, "даде бог дух умиления, очи не видети и уши не слышати, даже до сего дне..."
* (Тиртей - певец военной доблести спартанцев (VII в. до н. э.). Имя его окружено легендами. По одной из них он - хромой школьный учитель, вдохнувший песнями в своих слушателей неукротимое мужество. Наиболее прославленной элегией Тиртея является поэма "Благоустройство".)
** (После слова "потом" зачеркнуто: "убедить Ч. необходимости совер.".)
*** (После "переделать" зачеркнуто: "изменить".)
Итак, вот как было дело.
Как и когда я сблизился или, лучше сказать, сошелся с Чским - это все равно. Выступая на так называемое "литературное поприще", я искал случая пристроиться к какому-нибудь журналу,- чего без протекции,- особенно мне с моими, как вы знаете, весьма и весьма скромными способностями, сделать было нельзя. Особенно хотелось мне пристроиться как-нибудь к "Совр.", направлению которого (в том виде, как оно проявлялось явно) я горячо сочувствовал. Больше всего мне хотелось сблизиться с Мих.- и я был так счастлив, что случай к этому представился скоро... Я сердечно полюбил этого человека... и теперь горячо люблю его,- несмотря на то, что мы пошли с ним в разные стороны... ну, да об этом говорить нечего.
Первый визит мой к Ч. был неудачен. Меня привез Михайлов. У Чского было много народу в тот вечер,- говорили все большею частью о таких важных материях, в которых в та время я был совсем еще homo novus*; говорили все люди для меня новые, незнакомые; говорили так горячо, так самоуверенно обсуживали и решали все такие важные вопросы, что я, человек, как вы знаете, вообще до смешного застенчивый,- только конфузился и молчал... Изобразив на лице своем, вероятно, что-нибудь вроде весьма глупого умиления, я долго сидел, забившись в угол дивана. Наконец, хозяин сжалился надо мною и подошел ко мне. Очевидно, он затруднялся тоже, не зная, об чем ему говорить со мной. Я не помню уж, об чем он заговорил со мной, только, вероятно, conversazione** наше опять не удалось, потому что я снова уткнулся в угол дивана, а Ч., оставшись, впрочем, рядом со мной, на кресле, заговорил с кем-то о чем-то другом. Так шло время. Я глупо молчал; Чский, как-то странно оставшись в своем кресле, беспрестанно хихикал своим визгливо-дребезжащим, неприятным голосом... Наконец, вышел Мих. из другой комнаты и, моргнув Чскому, увел его в кабинет. Минут через 5 он вернулся и вызвал меня. Тут-то и началось наше настоящее знакомство... Я не стану, конечно, передавать вам нашего разговора; слов его не помню, а смысл - понятен. Со стыдом сознаюсь, что результат его на первых порах - стал благоговеть перед Ч., как перед человеком, который, казалось мне, держит в руках своих судьбы всея Руси. Тогда-то и происходило чтение "Воззв. к б. к." в первоначальном его виде. Надо вам сказать, что Мих., знавший уж от меня, что в Москве есть возможность печатать без цензуры на том станке, на котором отпечатана была книга о Корфе***, и предварительно переговорив с Ч., привез меня к Ч. именно с той целью, чтобы переговорить о возможности напечатания воззвания. О впечатлении, какое произвело на меня это воззвание****, я уже говорил... Я не был в состоянии ничего ответить Чскому. Я окончательно, что называется, потерял голову, -г исчез, как Семела в величии Юпитера*****. Заметив это (т. е. не Семелу и Юпитера,- а мое плачевное состояние), Мих. увез меня от Ч., захватив с собою и рукопись воззвания.
* (Человек неопытный (лат.).)
** (Беседа (ит.).)
*** (Как было установлено на следствии по делу о нелегальной издательской деятельности в Москве, запрещенная цензурой книга Герцена и Огарева "14 декабря 1825 и император Николай". Издано редакцией "Полярной звезды" по поводу книги барона Корфа. London, 1858, о которой идет речь в письме В. Костомарова, была в конце 1860 - начале 1861 г. отлитографирована членами кружка Зайчневского - Аргиропуло под названием "Разбор книги барона Корфа", а позднее перепечатана в тайной типографии Петровским-Ильенко и Сулиным в количестве 300 экземпляров под названием "14 декабря 1825 и император Николай (По поводу книги барона ,Корфа)".)
**** (После "воззвание" зачеркнуто: "чтение".)
***** (В. Костомаров произвольно объединил героиню греческой мифологии Семелу - дочь фиванского царя Кадма, возлюбленную Зевса, мать Диониса, с верховным божеством римской мифологии - Юпитером (римским Зевсом). По преданию, Семела испепелилась от сверканий молний Зевса.)
На другой день утром мы вместе с М. еще раз прочли воззвание. Впечатление было уже совершенно иное. Мне просто было тошно слушать этот каннибальский призыв к резне... Михву тоже, очевидно, было неловко и тяжело. Один Шлгнов, тоже присутствовавший на чтении, скакал и восклицал, как Давид перед ковчегом завета*... Много и долго говорили мы с Мвым об этом воззвании. Оба мы признавали полную необходимость помочь, как умеем, крестьянскому горю, вразумить мужика, что его - как нам казалось тогда - во многом обошли и обманули; но вразумить вовсе не с тем, чтобы он с топором в руках стал добывать себе "Землю и волю"; поэтому мы положительно осудили текст воззвания, составленного Чским. Мы покончили, наконец, тем, что Мих. должен был отправиться к Чскому с положительным отказом, с моей стороны, способствовать напечатанию брошюры,- если в ней не будут сделаны предположенные нами изменения и поправки.
* (Согласно библии, Давид - второй израильский царь (1055-1015 до р. х.) - для упрочения своего положения перенес в Иерусалим ковчег завета, в котором хранились скрижали Моисеевы.)
Мих. ездил к Ч.; и что они там говорили, не знаю. В следующее свидание наше Мих. сказал, что Ч. с трудом согласился на изменения, говоря, что, напротив, следовало бы усилить тон; но что уж, если нельзя печатать брош<юру> в том виде, какой он проектировал, он, пожалуй, сделает изменения, только уж за успех не ручается, и даже думает, что в таком виде прокламация будет совсем бесполезна (скептицизм).
Прошло несколько дней. Домашние дела отозвали меня в Москву. Я уехал, не дождавшись измененной брошюры.
В Петерб. остался Сороко, приехавший вместе со мной для распродажи своего издания и стоявший на одной квартире со мною.
Через несколько дней, в Москве, вдруг я узнаю стороной, что Сулин рассказывал какому-то своему приятелю, будто Ч. поручил ему (Сулину) отпечатать одну чрезвычайно важную брошюру. Известие это, дошедшее до меня, может быть, уже через двадцатые руки,- очень, понятно, и удивило меня, и встревожило. Я сейчас же отыскиваю Слна и узнаю следующее: Ско, оставшись в Пб. для окончания своих дел, отыскивает Миха и, явившись к нему познакомиться от моего лица, рекомендует себя одним из владельцев тайного станка. Михайлов отдал ему рукопись воззвания, "как человеку, который говорил ему, что имеет возможность напечатать рукопись в Москве" (так a peu pres* Мих. говорит в своем показании, которое я запомнил очень хорошо; но сенат принял во внимание не на совершенно одинаковое показание двух лиц, которые не могли и не имели никакой надобности стакнуться между собою, а на совершенно невероятное показание самого Срко), и отдавая рукопись, "желал, чтобы она была напечатана". Но это только официальные показания. В самом же деле вот как было: познакомившись с Сркой, Мих. повез, его к Чскому, и уже сам Чский, лично, передал Сороке и рукопись воззвания, и деньги (200 р.) для ее напечатания. Когда я пришел к Слну, я увидел, что деньги эти тратились совсем не на то, на что они были даны Чским. Но, вероятно, устыдившись моих нареканий, С. и С. сейчас же принялись за приготовления к устройству станка. Шрифты и станок немедленно были куплены; помещение я дал им у себя наверху - и работа началась. Тут я не могу не остановиться на некоторых обстоятельствах, "следствием обнаруженных". Сулин показал, что я обещал "помочь его положению, если он, Слн, согласится, в свою очередь, оказать содействие к напечатанию одной безделицы...", и Слн согласился, будто бы даже не полюбопытствовав у меня, что это за безделица. Посмотрим теперь, что же это было за содействие, за которое я, по-видимому, обещал заплатить Слну так щедро, ибо каким-нибудь пятиалтынным помочь бедственному положению человека нельзя же. А по показанию Слна (на котором, очевидно, основан и приговор судей), только набором пяти или шести строк, потому что, когда Слн набрал эти пять-шесть строк, я будто бы сказал, что теперь я выучился набирать и могу обойтись без него. Как все это правдоподобно,- не правда ли? Но пойдем далее. Когда получена была предостерегательная записка, я (по тому же показанию) принялся за уничтожение станка (должно, принялся его жевать и проглатывать); но при этом я (будто бы) хотел сохранить набранные строки, но Сулин схватил их (схватил!) и рассыпал... а потом взял некоторые части машины (да ведь я же принялся за ее уничтожение?) и перевез на квартиру Кистера. Хорошо. Стало быть, станок, частию мною уничтоженный, частию отвезенный на квартиру Кистера,- работать не мог. Зачем же мне было желать сохранения набранных строк, тем более, что их было набрано так мало? Moг ли наконец я желать сохранения у себя чего-либо, могущего компрометировать, если я, по показанию Слна, так искренно поверил его предостерегательной записке, что немедленно принялся за уничтожение станка, т. е. стал его жевать и проглатывать? - Се pauvre diable** - Сулин, конечно, впопыхах не мог сообразить всей нелепости своих показаний,- его в продолжение всего следствия била лихорадка; но послушайте,- что те patres conscripti?*** Но мы никогда не кончим, если я буду останавливаться на всех подробностях нашего дела (у меня нет на это ни времени, ни охоты). Поэтому "оставив мертвым погребать своих мертвецов", мы переходим к другой брошюре, озаглавленной так же вычурно, как и первая: "Русским солдатам от их доброжелателей поклон".
* (Примерно (фр.).)
** (Бедняга (фр.).)
*** (Отцы сенаторы (лат.).)
Призывая крестьян к бунту (если и не прямо, то возбуждая между ними такие вопросы, к разрешению которых крестьянин, очевидно, не мог найти другого средства, кроме топора),- составители манифеста естественно должны были позаботиться о том, что противопоставить тем мерам, которые правительство примет для подавления бунта. С Чского довольно было заварить кашу; как и кому придется ее расхлебывать - об этом он не заботился. Ясно, что самое естественное, самое близкое и самое верное орудие пр-ва есть - солдат. Стало быть, надо действовать на солдата, надо его сманить на крестьянскую сторону. И вот - проектируется "Русск. солд. от их доброж. поклон". Манифест этот берется составить Шелгунов. Но из его писания вышло черт знает что; такая чепуха, что в ней и мужик ревет, и корова ревет, и сам черт не разберет, кто кого дерет. Недовольные этим опытом, пробовали и мы с Мих. написать что-нибудь; но у нас вышло едва ли даже не хуже. У Михва - какой-то философский трактат, вроде пресловутого dei doveri degli Uomini*, а у меня - не то полковой приказ, не то марсельеза. Так что, за неимением лучшего, поневоле приходилось удовольствоваться произведением Шгнова. Между тем, сам автор твердо был убежден в том, что его воззвание есть именно то, "что нужно солдату". И чтобы убедить нас в этом, предложил мне походить вместе с ним по солдатам, поговорить с ними и, если представится возможность, прочесть им воззвание, чтоб посмотреть, какое оно произведет на них впечатление. Сказано - сделано. Шелг. пошел в одни казармы,- меня послал в другие. Сговорились сойтись в какой-то харчевне. Но я, конечно, не пошел в казармы (вы знаете, что особенным удальством я вообще не отличаюсь), а, побродив по улицам, пришел прямо в харчевню, где уже сидел Ш. со своими знакомыми солдатами. Я, поздоровавшись с Ш., подсел к ним и молча слушал их мудрую беседу. Ш. заносился; солдаты были какие <то> глупые, тупые,- пыхтели за чаем и поддакивали, как видно, ровно ничего не понимая, или, всего скорее, не слушая. Мне (признаюсь в своей трусости) была крайне неприятна эта глупая и опасная комедия, и я скоро уговорил Ш. уйти из харчевни. Дорогой он сообщил мне, что солдаты слушали его с восторженным участием и сделали ему много очень дельных замечаний; а я - что его знакомого солдата не нашел, а другие, с которыми я пробовал было заговаривать, чуть меня не приколотили. Я поздравил его с успехом; он посмеялся над моей трусостью и неспособностью к политическому агитаторству... Таковы были наши экспедиции в полярные страны. Ну, потом Ш., вразумленный опытом, еще раз десять переписал свое послание; Мих. поубавил в нем метафизики, повыкинул слишком яркие санкюлотизмы,- и я взял рукопись с собою. Впрочем, мне все-таки это послание не нравилось; особенно начало, где доказывалась несправедливость завладения Польшей,- было, по моему мнению, очень глупо. То есть не глупо само по себе..- но глупо обращенное к солдату, не имеющему ровно никакого понятия ни о народном праве, ни об "исторической необходимости..."
* (Об обязанностях людей (ит.).)
Ну, теперь - послание третье.- Вы знаете, что у нас на Руси есть общины, внешние формы которых довольно близко подходят к идеалу коммуны. Это - раскольники, на которых с такой любовью останавливаются наши современные реформаторы. Отречение от собственности (у духоборцев), общее пользование женами на бардачном положении; отвращение от наружных обрядов церкви, неуважение к предписаниям гражданской власти и пр. и пр.- вот те attraits*, которые привлекают к русскому расколу любовные взгляды наших коммунистов. Они, конечно, не могут не видеть во всем этом одного тупого религиозного фанатизма; они очень хорошо понимают, что ненависть к наружной церкви явилась у раскольников не потому, чтоб им были тесны формы, данные Никоном, но потому, что эти формы не во всем соответствовали заскорузлому преданию; люди, провозгласившие раскол свободою от оков, положенных формами, не могли забыть фанатической привязанности раскольников к своим старым книгам, к своим копченым образам, к своему двуперстному знамению; в этих тупых изуверах, которые считают для себя осквернением даже пить воду из одного колодца с "погаными" никонцами,- они никак не могут в самом деле видеть людей, руководящихся правилом: что "в сущности все люди равны, ибо все равно грешны и все подлежат искушению". Нет, не "живая сила духа" дорога им** в расколе, а дорога его непримиримая фанатическая ненависть к обществу, дорого то, что они называют "позыванием ума и совести и всего человека к свободе", но что для "имеющих уши слышати" - значит то, что в расколе никогда не умирал зародыш пугачевщины. Поэтому для наших агитаторов раскол есть желанный и ожидаемый мессия бунта.
* (Чары (фр.).)
** (В подлиннике ошибочно "мне".)
Само собою разумеется, что мы не забыли подоброжелательствовать и расколу. "Поклон старообрядцам" был составлен тем же "доброжелателем", который составлял и манифест к крестьянам. Жаль, что он не сохранился у меня. Он был писан мною под диктовку Чского (жаль, что нет ни охоты, ни места, ни времени, а то я рассказал бы вам, с какими смешными предосторожностями совершалось это таинство... но - увы! - ничто же тайно есть, еже не откроется),- и я сжег его вместе со многими другими бумагами во время торгов с Николкой о доносе. Впрочем, это была страшная дребедень - скучная, сухая, длинная рацея; во время ее писанья я с трудом преодолевал сон. Помнится, это было бесконечное разглагольствование во вкусе Ламеннэ; нелепая болтовня об антихристе и его печатех, пересыпанная самой наглой лестью и самыми лживыми обещаниями...
Таким образом, мы, казалось, ничего не упустили из виду... кроме одной мудрой пословицы: не шути огнем - обожжешься...
А вы, Чский,- забыли еще одну пословицу,- тоже очень глупую. Когда-нибудь я вам ее припомню.
Это было во время второй моей поездки в Птб.,- кажется, во время последней добровольной поездки... с тех пор - но эта история еще впереди.
Во время самого печатания манифеста к крест. Чский посетил меня в Москве; сделал кое-какие поправки в тексте воззвания и, оставшись доволен работою, благословил меня на новые и новые подвиги...
Потом, как вы уже знаете, я бросил печатание брошюры, не кончив ее. Мих. уехал за границу. Этим роль моя политического агитатора и кончилась... навсегда.
Весна и лето прошли тихо. Я предпринял издание истории всемирной литературы и, углубившись в изучение греческих и римских классиков, совсем было забыл и о крестьянах барских и <о> солдатах царских,- как на меня был сделан донос Николкой... Меня взяли. Судили. Приговорили. И вот...
Вот и все.
Т. е. все, о чем я хотел и обещал писать вам. А там - что пережилось, что передумалось, что перестрадалось в это время, это... что говорить об этом! Это уж мое дело. Были у меня и другие столкновения и с этими, и со многими другими людьми... "Суть же ина многа, яже сотвори, яже аще бы поединому писана быша, ни самому мню всему миру вместите пишемых книг..."
Я обещал написать вам комментарий на производство моего дела в сенате. Ну - вот он вам. Теперь вы видите, меня ли следовало бы подвергнуть наказанию за составление "возмут. воззв. к б. к."; меня ли должно было признать "зачинщиком содеянного преступления, управлявшего действиями оного..." Не говорю уж о других обвинениях: логичность их говорит сама за себя. Вот, например, обращик: "К<остомаро>в, по собственному его сознанию (любопытно было бы мне прочесть это собств. созн.) и обстоятельствам дела (о!!) оказывается (!!!) виновным в участии в (в чем бы вы думали?) в составлении и распространении разбора книги бар. Корфа" и т. д. Как это вам нравится? Я оказываюсь (заметьте, как положительно это говорится) виновным в составлении книги, напечатанной давным-давно за границей, с именем автора (Огарев), и только перепечатанной в Москве, да и то в то время, когда я жил в Петербурге. (Когда я приехал в Москву и познакомился с Сулиным, допечатывался уже последний лист разбора). Или вот еще: По 6-й категории (нас разделили на 7 категорий - по числу гимназических классов или, может быть, по числу чинов небесных). К-в состоит подсудимым за... распространение воззваний "К барским крестьянам" и "К солдатам"! За распространение воззваний, которых (это уж точно по обстоятельствам дела оказалось) не было отпечатано ни одного экземпляра, и которые даже в рукописи ни у кого не были найдены!
Ну, да будет - всего не пересчитаешь. Да и незачем.
Итак,- вот вам истина во всей наготе ее,- истина, которой я не позволил прикрыть никаким фиговым листком даже самых зазорных частей тела...
Но,- спросите вы меня (т. е. я это предполагаю, в самом же деле вы, верно, не спрашиваете, потому что болтовня моя надоела вам давно),- какую роль я играл во всей этой комедии с переодеваньем, к<ото>рая, однако, для меня окончилась так трагически? Что же руководило мною? Желанье ли втереться в кружок, в к<ото>рый не пускали без известного лозунга; - желанье ли пощеголять в роли политического агитатора,- наконец, может быть, искреннее сознание в полезности всех этих прокламаций? Нет, нет и нет! - "Ну так что же?" - Mais si voulez savoir ce que c'est... demandez - le au pourceau qui voit le vent!., (quoique cette figure est banale et stupide, mais elle est empruntee au psaumes).
Sur ce, mon ami, en vous souhaitant tous les biens possibles et impossibles,
Je suis Celui, qui Suis*.
* (Если вы хотите знать, что это такое... спросите об этом у свиньи, которая видит ветер (хотя эта фигура банальна и глупа, но она заимствована из псалма). На этом, друг мой, желаю вам все блага возможные и невозможные. Остаюсь тем, кем есть (фр.).)
P. S. Письмо я это и имею случай написать и послать вам, что называется, "воровским манером",- завтра или послезавтра буду писать к вам уж открыто и тогда поговорю с вами и о наших домашних делах и о кое-каких поручениях, о которых я хочу просить вас. Valete... et plaudite*.
* (Прощайте... и рукоплещите! (лат.). Традиционные слова артистов в древнеримском театре по окончании пьесы.)