1. Проснулся в два часа, надобно было торопиться на урок. Одеваясь и потом на дороге думал о том, какую новую и великую истину открыл вчера по поводу глупости товарищей и как живо принял к сердцу это диковинное открытие. Не мог не улыбаться, пожимая плечами. Так взволноваться от мелкой неприятности! Выводить такие грандиозные заключения из пошловатой досады! Бесспорно, глупость их велика, и я рассердился справедливо; бесспорно и то, что был расположен к ним и мог быть огорчен их пошлостью, не делаясь смешным. В особенности было не смешно огорчиться за Черкасова. Но взволноваться до сумасбродства, - хвататься за бутылочку с морфием, потом подбегать к окну - это глупо.
И какие великолепные оправдания для пошлого малодушия! "Незачем жить, потому что не для чего работать: люди глупы и легкомысленны". Конечно, не очень рассудительны. Но потому-то необходимо работать над улучшением их судьбы. Если бы они были не глупы и не легкомысленны, то и не о чем было бы хлопотать: давным-давно жизнь их была бы устроена превосходно.
Однако странно, что до сих пор нет Ликаонского. Проснувшись, я думал, что он был и ушел, не захотел будить. Нет, не был, сказала служанка. И до сих пор нет,- уже восемь часов. Не может же он не интересоваться узнать, как я думаю о глупости товарищей; не мог он и не желать сообщить мне поскорее, как и что происходило у них.
Час ночи. Все было приблизительно в том роде, как я предполагал. Вчера после обеда Петров уходил в кондитерскую, как говорил, уходя. Возвратился с новостью о примирении между мною и Степкою. Некоторые поверили - большая часть, - разумеется, и Черкасов, - не хотели слушать. "Как же ты узнал это? Ты ходил в кондитерскую?" - заметил Ликаонский, уже довольно давно подозревавший, что он стал перенюхиваться с Антошкою. Петров отвечал, что встретился в кондитерской с письмоводителем Степки. "Все ты врешь; наверное, был у Антошки и вместе с ним сочинил эту сплетню". - "Что тут, сплетая! Двое свидетелей - Антошка и письмоводитель. Спросите их порознь. Если сплетня, то обнаружится". Товарищи решили: отправить троих спросить письмоводителя; в то же время пригласить в собрание Антошку и допросить. Сделали. Возвратившиеся от письмоводителя принесли то самое, что собрание слышало от Антошки. То самое, что говорил Петров. Я благодарил Степку за согласие с конференцией) выпустить меня старшим учителем. Степка отвечал, что всегда желал мне добра. Мы обнялись, поцеловались. Степка обещал сделать представление, чтобы мне дали стипендию для приготовления на магистра, - а это для получения кафедры.
- Достоверно! - решило большинство. Но многие еще говорили, что все это очевидный вздор. Черкасов колебался. Нашлись умные люди, предложившие ему и Ликаонскому съездить, спросить меня. Ликаонский отказался. Бедняжка Черкасов имел ум поехать.
- Зачем ты пустил его, Ликаонский?
- Что ты станешь делать? Сговоришь ли с дураками, когда начнут рассуждать?
- Так, по крайней мере, не отпускал бы его одного. Поехал бы с ним сам.
- В этом, братец мой, точно, сделал ошибку. Не предположил, что он заговорит с тобою так умно. Когда он приехал и передал свой умный разговор с тобою, я увидел, что действительно того и следовало ждать; человек благородный, рыцарь, непорочная девица; опять же, был взволнован; должен был отличиться умом. Но, отпуская, не воображал, что разыграет такого дурака.
Добряк возвратился с искренним убеждением, что я признался. Тут, разумеется, все уверовали. Один Борисов сохранил здравый смысл, плюнул и ушел. Ликаонский долго спорил. Наконец тоже плюнул и ушел.
Поутру взял Черкасова в Биржевый сад, начал образумливать наедине: "Не сам ли ты видел отношения Левицкого к Илатонцеву? Нужна ли протекция Степки? Не вызывал ли Илатонцев даже нас с тобою, которых видел в первый раз, сказать ему, не может ли он быть полезен нам? Почему вызывал? Не потому ли только, что мы приятели Левицкого? Не дал ли тебе слово устроить, что тебя назначат учителем на родину? Затруднился ли тем, что в той гимназии нет вакансий? Что отвечал на это затруднение? Переведут какого-нибудь учителя инспектором куда-нибудь, и будет вакансия для вас, будьте спокоен,- так или нет? В ком же другом нуждался бы Левицкий? Да нуждался ли б он и в Илатонцеве? Разве Рязанцев не авторитет в университетском совете? Разве Рязанцев не сходит с ума от Левицкого? Разве не толковал ему постоянно, что ему следует быть профессором?"
- Так; но он сам признался.
- Но ты сам знаешь, он никогда не думал о кафедре; что он хочет быть журналистом и что занять кафедру было б и стеснительно и невыгодно ему?
- Так он говорил; но, видно, не так думал или передумал. Да и я всегда возражал ему, что напрасно он так говорит, что хорошо бы ему быть профессором. Должно быть, увидел, что так. Что спорить, Ликаонский? Он сам признался.
- Пойми, чудак, ему было обидно твое подозрение. Пойми, что человек, уважающий себя, не оправдывается в подобных случаях.
- Перед другими, пожалуй, не захотел бы оправдываться, но передо мною, который так любил его!
- Слышать глупость от тебя было ему оскорбительнее, нежели от кого-нибудь.
- Нет, Ликаонский, напрасно ты воображаешь, будто можешь убедить меня, в чем захочешь. Он сам признался.
Ликаонский понимал, что сделал ошибку, отпустив ко мне Черкасова одного, и не хотел видеть меня, пока не поправит дела. Целый день ждал случая поймать Антошку и допросить как следует перед товарищами. Поймал только уже под вечер. Конечно, сбил, когда допрашивал один, попросив других слушать, молчать и не вмешиваться. Антошка признался, что не было речи о кафедре, это лишь его предположение, что Степан Иванович готов хлопотать за меня. Больше нельзя было добиться от Антошки. Ликаонский взял с собою свидетелей, зазвал письмоводителя Степки в трактир, напоил, - они услышали всю правду. Степка принимал успокоительные капли после того, как я ушел. Но не мог заниматься делами и отослал письмоводителя. Часа через два Антошка призвал письмоводителя к себе и научил его, как следует рассказывать о моем свидании со Степкою.
Когда свидетели возвратились к товарищам, конечно, почти все сознались в том, что были одурачены подлецами. Но добряк Черкасов и тут нашелся: "Ты, Ликаонский, подкупил письмоводителя. Это нехорошо, Ликаонский, унижаться до обмана, хоть бы даже из дружбы. Правда выше всякой дружбы. Левицкий сам признался мне".
- Товарищи раскаялись. Помирись с ними, Левицкий.
- Нет, мой друг. Это бесполезно.
- Ты сердишься на них?
- Перестал сердиться. Но бесполезно возобновлять приятельство с людьми, которые могли хоть на минуту подумать обо мне так дурно. Сердиться на них - слишком много чести для них. И притом, ты знаешь, я флегматик. Но что глупо, то глупо. Пока я не знал, что они неспособны думать своим умом, а не чужим, я дорожил их расположением. Теперь не вижу пользы возобновлять разорвавшиеся отношения.
Для чего хорошо иметь много приятелей? Для того, чтобы иметь наготове людей, когда начнутся серьезные дела. Но могут ли эти легковерные и легкомысленные быть агентами в серьезных делах? Потому надобно даже радоваться, что мы вовремя узнали, каковы они. Это предохранит нас от ошибок, когда придется заниматься делом. Чем дальше от них, тем лучше.
Ликаонский согласился, что это правда. Одного только Черкасова было мне жаль. Правда, он не может играть самостоятельной роли. Но его безграничная преданность убеждениям выкупает неуменье быстро понимать вещи. Он святой человек. Против этого Ликаонский не спорил. Он убедил меня бросить намерение писать ему. Каждое дружеское мое слово показалось бы ему раскаянием, признанием моей виновности. Он еще тверже убедился бы, что я в самом деле хотел дружиться со Степкою и только всеобщее негодование заставило меня отказаться от подлого замысла. Мне нельзя делать первый шаг. Пусть он сам образумится. Тогда пусть я нежничаю с "им как моте угодно.
Где я был, когда Черкасов пришел ко мне? Наша служанка сказала ему, что я у молодой соседки, которая расходится с мужем. Что, я уже влюбился? Выслушав мой план, он сказал, что, разумеется, со стороны Анюты не будет затруднений; но, по обыкновению, стал рассуждать о моей влюбчивости, о моих сильных чувствах, о том, что мой спокойный разговор и вид могут обманывать других, но не его,- и все тому подобное. Относительно влюбчивости не спорю: вспыхиваю легко; но силою моих чувств он всегда смешит: "Даю тебе честное слово, Ликаонский, что пока ты не стал спрашивать об Анюте, я во весь день ни разу не подумал о ней пяти минут сряду".
Действительно, весь день почти вовсе не думал о ней, потому что хандрил.
2. Пошел к ней поутру. "Я вчера, от генерал-губернатора, приходила к вам, вы еще спали". - "Хозяйка говорила мне, что ваша просьба принята хорошо; я очень рад, что вы теперь можете располагать собою свободно. Что вы думаете делать? Как думаете жить?" - "Буду жить как-нибудь". Я стал говорить ей о своем чувстве. Она, милая, даже заплакала: "Господи, как вы говорите обо мне, Владимир Алексеич! Я ни от кого не слышала таких слов!" Мы поцеловались, и я поехал искать дачу.
Домик в Екатерингофе понравился ей по моему описанию. Понравится ли, когда увидит сама? "Успею ли переехать завтра поутру? Много хлопот с мебелью". Я сказал ей, что мебель надобно бросить здесь, пусть возьмет ее муж. Она согласилась: "Но о кровати и постели он уже не может сказать, что это не мое. Мне подарено". Я сказал, что кровать и постель также надобно бросить. Она поняла, что это ревность. "Ну, хорошо, не возьму с собою. Значит, надобно продать". - "И не продавай, брось". - "Почему же, Володя?" Но и это поняла. Поцеловал ее и ушел. Не мог оставаться, потому что недостало бы характера держать себя как надобно. Она слишком очаровательна, тем очаровательнее, что застенчива. Предложить хорошенькой женщине, не согласится ли она жить со мною, - это показывает, что я молодой человек. В этом нет ничего нового для моей хозяйки и ее служанки: они видели, что у меня растет борода. Но знать, что я страстно люблю женщину, с которой хочу жить, - знать и толковать об этом совершенно лишнее для них.
Милая Анюта! Я сужу о ней беспристрастно. Я вижу в ней недостатки. Но должно быть справедливым: не она виновата в них. Они скоро исчезнут. Она умна, и сердце у нее доброе. Деликатность чувства разовьется.
Одиннадцать часов вечера. Тянет к ней. Чтобы не поддаться влечению, буду писать. Пусть мои мысли будут заняты ее грустным прошедшим. Фантазия успокоится.
Мать Анюты была мещанка. Отец - человек не бедный; служил; наживался. Матери она не помнит. Отец поступил лучше многих: не прогнал побочную дочь. Хотел дать ей порядочное воспитание, поместил в пансион. Она еще помнит несколько французских фраз. Когда ей было лет двенадцать, отец умер. Наследницею была сестра его, жена довольно важного чиновника. Дурная женщина. Конечно, не захотела платить в пансион. "По крайней мере, возьмите ее к себе, - сказала содержательница пансиона. - Как бы то ни было, она отчасти родня вам. Нельзя же выгнать ребенка на улицу". Тетушка перевезла девочку к себе, отдала "а попечение своей горничной: пусть горничная учит ее прислуживать. Горничная учила, Анюта росла. Года через два сама стала годиться в самые прекрасные горничные. Барьиня отпустила старую горничную - действительно старую девушку и рябую. Анюта была прекрасною горничною. Верю этому: она кроткая и терпеливая. Тетушка - барыня вообще была злая, но редко оставалась недовольна горничною. Анюте пошел шестнадцатый год. Муж тетушки - безответнейшее существо перед женою, стал заигрывать с Анютою. Она не знала, что ей делать. Сказать барыне? Барыня ревнива. Прогонит ее. Куда она пойдет? Пока Анюта думала, барин подкрался к ней ночью. Анюта проснулась, - не разобравши в темноте, кто хватает ее, вообразила спросонков, что вор, хочет удушить, - вскрикнула. Барин стал успокаивать. Она упрашивала его отстать. Барин отстал, убрался назад в спальную, к жене. Анюта поняла, что невозможно молчать, надобно сказать барыне. Но барыня поутру была очень злая. Сказать ей в злую минуту, вспылит, изобьет, не дослушав. Анюта стала ждать, пока барыня будет помягче. Да и то мешало, что беспрестанно вертелся тут барин. Пусть он уедет в должность, не при нем же. Но барыня уехала куда-то раньше мужа. Он стал просить Анюту молчать, обещался не приставать к ней. Она не могла поверить ему и не сказала, что будет молчать. Он уехал в ужаснейшем страхе. Через несколько времени возвратилась барыня. С нею вошли полицейские. Старший из полицейских сказал Анюте: "Иди с нами". Барыня повела их к сундучку Анюты. Старший полицейский сказал Анюте: "Отопри". Анюта отперла. Полицейский стал перебирать вещи в сундучке и вынул оттуда брильянтовую брошку барыни: "Это что такое, милая?" Анюта окаменела. "Берите ее", - сказал полицейский своим помощникам. Анюту взяли, повезли; привезли. За столом сидел пожилой человек с лицом зверя: "Признаешься, что украла брошку?" - "Нет; или сама барыня подкинула ее, - да барыня не могла, сундучок мой был заперт,- или вот он вынул брошку из рукава. Он вынул из рукава, иначе быть не могло". - "Ах ты, мерзавка, позволю я тебе говорить, что твоя барыня дала ему брошку всунуть в твои вещи! Что он сделал такой подлог! Признаешься ли, мерзавка, что украла?" - "Нет". - "Не признаешься? Сечь ее!" Анюту высекли. "Признаешься?" - "Нет". - "Мало секли тебя. Берите ее, дайте ей еще". - "Слаба, ваше высокоблагородие", - заметил один из тех, которым он приказывал. "А, когда слаба, то пусть отдохнет. До завтра подумай, милая; лучше признайся; отпираться не будет пользы". Ее увели и заперли. На другой день пришли, взяли, повели, привели; высекли; тоже без пользы. Увели, заперли. После того прошел день без сечения, - и другой, - и третий. На четвертый опять пришли, взяли, привели. "Надумалась ли, милая? Сознаешься?" - "Нет, не крала". - "Берите ее, - да хорошенько сечь!" Положили на скамью, стали сечь. Вдруг перестали, без приказания. Анюта встала. В комнату входил новый полицейский, - должно быть, старше всех: тот, прежний, самый старший, со зверским лицом, вытянулся в струнку перед новым. "Делаете допрос ей?" - "Точно так, ваше высокородие". - "Какое дело?" - "Горничная украла брошку у барыни, - при обыске нашли в ее сундуке". - "Что ж, неужели отпирается?" - "Отпирается, ваше высокородие". - "Э, да какая еще молоденькая, а такая мошенница! Послушай, милая. - Новый полицейский подошел к Анюте.- Советую тебе, милая, признайся: ничего не выиграешь, отпираясь, улика ясная". Он говорил суровым тоном, но лицо у него было человеческое, а не звериное. "Собственное признание, милая, облегчит твою вину, а если будешь запираться, только будут тебя сечь и потом накажут строже. Советую тебе, милая". Анюта упала на колени и обняла его ноги: "Пожалейте меня! Я вам все скажу!" - "Говори, милая, это хорошо". - "Позвольте мне сказать вам одному, потому что мне стыдно!" - "Изволь, милая. Пойдем". Он пошел с нею через несколько комнат, - сначала грязных, потом чистых, потом и хорошо меблированных, - пришел с нею в кабинет, большой, прекрасный; сел. "Говори, слушаю".
"Знаешь ли, моя милая, - как зовут-то тебя? Анна, что ли? - Знаешь ли, моя милая, очень может быть, - очень и очень может быть, что ты не крала. Но не знаю я, как мне с тобою быть. Дело твое плохое. А главное, твоя барыня - не кто-нибудь, и повернуть твое дело против нее - трудно. Даже невозможно. Понимаешь ли ты, Анюта, что если она не отстанет говорить свое, то нельзя оправдать тебя иначе, как обвинив ее. А этого никак не сделаешь. Не могу и не берусь. Право, не знаю, что мне с тобою делать". Он стал думать. "Право, не знаю". - "Будьте моим ангелом-спасителем!" - Анюта целовала его ноги. "Встань, милая, - он поднял ее. - Право, мне жаль тебя, милая, только не знаю, что тут можно сделать... Разве вот что: поеду к твоей барыне, не согласится ли она бросить это дело. Тогда бумаги изорвем, и кончено". Анюта опять бросилась к его ногам, уже со слезами радости, бедная. "Погоди быть уверена, милая: кто ж ее знает, согласится ли? Сама ты говоришь, баба злая; да и я так слышал. Но может быть, и очень может быть. Скажу, что ты остаешься у меня, - натурально, тогда ей не будет опасенья, что ее муж останется в связи с тобою. Молись только богу, чтобы согласилась".
Он позвонил: "Скажи там, что эта подсудимая, Анна, - по краже у барыни,- остается пока у меня. Да ты что умеешь делать? Голландское белье хорошо моешь?" - "И блонду и кружева мою хорошо, не только полотно". - "И блонду моешь? Но в этом-то нет надобности. А хорошая прачка - не лишнее. Так оставайся покуда, милая. Эй, отведите эту девушку к Степаниде". Слуга повел Анюту к Степаниде. Старуха Степанида тоже выслушала ее историю с участием; другая служанка, молодая и красивая, прислушивалась тоже не без участия и потом заметила: "Ну, что же, если бы ты и надолго осталась, то бог с тобою: девка ты, кажется, смирная, авось не будем грызться. Прибыль-то мне не велика, слишком-то любить его не за что, Ивана-то Ильича".
Перед обедом позвали Анюту к Ивану Ильичу. "Благодари бога, милая. Барыня твоя бросает дело". Анюта не помнила себя от радости. "А что спина-то у тебя еще болит, Анюта?" Степанида и другая служанка уже заботилась о ее спине. "Теперь гораздо легче". - "И прекрасно, милая, желаю тебе скорого выздоровления. Иди себе, до свиданья".
Спина Анюты очень скоро вылечилась. "Ну, теперь ступай ты к нему на перемену мне, - сказала другая молодая служанка. - Он спрашивал, я ему сказала, пришлю ныне тебя". - "Да ты иди со мною, я одна-то не смею".
"Ах ты, дура, дура! Ну, пожалуй, провожу". Проводила и сдала Ивану Ильичу с рук на руки.
"Ах ты, милая моя Анюточка, да ты в самом деле была невинная?" - сказал Иван Ильич в удивлении и восторге и принялся целовать Анюту с нежностью больше той, с какою принял ее на свою постель.
"Смотри-ко ты, Степанида, - сказала на другое утро прежняя фаворитка Ивана Ильича. - Вот тебе девушка-то, Анюта-то! Слышь Иван-то Ильич говорит мне: а ведь не врала, была невинная. А мы с тобою не верили. Ах ты Анюточка, моя милая! То-то тебе и страшно-то было идти! А я смеялась! Ну, теперь останешься вовсе жить с нами! Он полюбил тебя за это. И счастье мое, что ты доброго сердца, - хоть и войдешь ты в милость к нему, все мне от тебя не будет притеснения".
Так и сбылось все. Скоро Анюта вошла в очень большую милость у Ивана Ильича. В такую, что осмелилась даже исполнить желание прежней фаворитки: говорить Ивану Ильичу, чтоб он выдал прежнюю фаворитку замуж. Дело было щекотливое. Но Анюта не глупа и устроила счастье своей приятельницы.
Мимолетные совместницы из подсудимых мелькали нередко. Но постоянною любовницею оставалась одна Анюта. И не только сохраняла бесспорное обладание его сердцем, становилась все милее ему. Года через полтора он уже прекрасно одевал ее. Давно она не мыла белье, не была служанкою, была исключительно любовницею. Но Иван Ильич был человек тугой на расходы. Только года через полтора Анюта стала и по будням ходить в шелковых платьях. Потом она получила и право разъезжать в карете Ивана Ильича. Это было счастливое время.
Степанида дивилась уму и уменью Анюты. Как это она гак завладела Иваном Ильичом? Степанида жила у него давно, много любовниц, - то есть постоянных любовниц, - перебывало при ней. Все жили с нею, в комнате для женской прислуги, - все так и оставались при своих занятиях: кто прачкою, кто швеею, кто помощницей повара. Одной Анюте удалось так выйти в настоящие любовницы, какие бывают у добрых людей в хороших домах, - в барыни, можно сказать!
Это понятно: у Анюты не совсем те манеры, как у девушек, выросших безо всякого воспитания. В детстве она была барышнею. Года четыре жила в пансионе для благородных девиц. Заметные следы хорошего тона остались и в ее разговоре и в ее манерах. Много забылось, как забылся французский язык. Но не совсем потерялась грациозная деликатность в движениях, как осталось в памяти довольно много французских фраз.
Милая Анюта, - ты будешь восстановлена. Все будут уважать тебя, я буду гордиться тобою. Половина первого. Ты уже спишь, моя милая. Моя чувственность должна покориться нежному чувству, которое запретит мне нарушить твой сон. До завтра, Анюта.
В тот вечер шалостей перед приездом Черкасова я сказал ей, что подкуплю ее кухарку и приду посмотреть на нее, спящую, - зачем она строга, зачем не позволяет мне взглянуть еще раз на ее грудь? Я видел, почему же нельзя мне взглянуть еще? Нельзя? То я увижу, как она спит. "Ах, боже мой, какой стыд!" - "Почему же стыд? Я видел многих девушек, которые спят очень мило, и не стыдились, чтобы я видел, как они спят". - "Ах, значит, они спят не так..." - она остановилась, покраснела и засмеялась: "Я не хочу говорить с вами!" - "Они спят не так, как вы, хотели вы сказать - они спят не разметавшись. А вы разметавшись?" - "Ах, какой вы, право!" Она потупила глазки. "Я угадал?" - "Нет", - сказала она сквозь слезы. Милая!
О, как бело, должно быть, все ее прекрасное тело!
Я вижу ее, - я вижу ее. Она разметалась, руки закинуты на подушку, одна ножка протянута, другая несколько согнута, - она вся перед моими глазами, сияющая белизною.
Она вздохнула и повернулась; правое плечико приподнялось, левое опустилось, - ручки легли вдоль корпуса, - она опять вздохнула и повернулась, - опять грудью вверх, прямо, - обе ножки протягиваются, левая тихо закидывается на правую, - опять опускается, обе ножки лежат протянутые, - левая остается протянута, правая сгибается под ее колено, - еще, еще, правая ручка ложится на согнутое колено, левая закинулась на подушку - правая поднимается выше по ножкам, скользит по корпусу и закрывает грудь, - милая моя, я не жалуюсь на эту ручку, пусть она закрывает от меня грудь, ты вся прелестна, и я не могу решить, которая из твоих ножек лежит милее, - правая ли с дивным своим сгибом, левая ли, выпрямленная, - милая, дивная! О, останься так! Ты вся мила, как нежная грудь твоя!
О моя светлая, - вся ослепительная белая, - твой мирный сон распаляет меня! И ты будешь гореть, и ты затрепещешь страстью.
Я чувствую как будто юноша, еще не получавший ласки от женщины. Да и не в самом ли деле это будет первая женщина, которую обниму с полным упоением страсти.
Да, она первая будет наслаждаться так же страстно, как я, - те не наслаждались, - их утомленная вялость охлаждала и меня. Они не были женщинами в моих объятиях.
Ты, милая, первая будешь наслаждаться вместе со мною, - и с тобою первою я испытаю всю упоительность самозабвения страсти, - моей в твоей, твоей в моей. Я чувствовал, что еще не знал, как упоительны могут быть восторги наслаждения; переживу ли я жгучую негу твоих объятий.
Час ночи. Да, она вся такая, как я видел ее в моих грезах наяву вчера.
Ослепительно бела. Дивная чистота форм.
Она так мило, тихо спит. Безжалостно, бессовестно было бы снова будить ее. Хочу приковать себя к месту, пока сон станет одолевать и меня.
"Я женюсь, Анюта. Нельзя тебе оставаться здесь. Тебе надобно будет жить на особой квартире. Надобно выдать тебя замуж. Не печалься Анюта. Я буду жить с тобою по-прежнему. Жена у меня будет гораздо похуже тебя; да хотя бы и не хуже, все-таки ты не лишняя".
При всей верности этого утешения Анюта опечалилась. Не то, чтобы она слишком любила этого человека, - пожалуй, она была бы не больше, - даже меньше огорчена, если бы он не прибавлял утешения, что будет жить с нею по-прежнему. И опять не то, чтобы ей не нравился он: нравился, потому что ей было хорошо, очень хорошо быть его любовницею. Но хорошо было потому, что она жила при нем, в его хозяйстве. А жить на особой квартире, - она знала, будет совсем не то, совсем не то, так что довольно мало будет радости оставаться его любовницею. Не могло много утешать ее это его обещание: она понимала, что ее счастливое время кончилось.
Из трех с лишком лет, которые она прожила при нем, последние два года были для нее счастливым временем. Чего ей недоставало? Всего было у нее вдоволь, чего только желала ее душа, - и желать больше было нечего; надобно было только благодарить бога.
Правда, Иван Ильич был не такой человек, чтобы бросать деньги попусту; а еще меньше того, чтобы какая угодно любовница могла иметь хоть маленькую власть над его портмоне. Но он был вовсе не скряга; он был только расчетлив, очень расчетлив, и тугого характера. Бросать деньги на чужие прихоти, это было не в его характере. Но сам он любил жить хорошо и перед этим временем занял такую должность, что вовсе перестал скупиться на себя; зачем было скупиться? Все-таки богател. Чудесная была должность! Ах, какая должность! Что было скупиться? Да и не хорошо было бы: приличие по должности требовало. Он не мог допустить этого, чтобы стали говорить: должность занимает, а жить не умеет. Оттого-то всего больше и не поскупился он сделать Анюту формально своею любовницею: стал занимать такую должность, а сам человек не женатый, - как это не видно было бы, какая у него любовница - где она? Неужели он, на такой должности, живет с какою-нибудь прачкою или кухаркою? Неприлично! Потому ему и нельзя было: необходимость того требовала; для общества было надобно.
Он жил с комфортом, отчасти даже пышностью. А когда он возвел Анюту в сан формальной любовницы, то и ей пришлось пользоваться всеми благами его жизни.
Его квартира была великолепная. На свои деньги он не захотел бы нанять такой, так отделать и убрать: и величина и меблировка, все было дороже, чем требовалось для комфорта и приличия. Но все было казенное и зависело от него же самого. Потому было великолепно. Когда Анюта сделалась формальною его любовницею, она получила верховный надзор за его квартирою, - и стала пользоваться всем этим пространством, блеском, - как ей угодно расхаживать по всем этим прекрасным комнатам; а ее комната была самая лучшая изо всех.
Само собою, ее комната была лучше всех, потому что он был человек, умеющий жить. Формальной любовнице, конечно, следовало быть переселенной в спальную. А где же, как не в спальной, и нужно все самое хорошее человеку, который понимает, что настоящая жизнь должна быть не для парада, а для собственного удовольствия? Ах, как удивительно хорошо было все в спальной! Нельзя описать, невозможно вообразить, как прелестно и богато была убрана спальная! Например, что за кровать! Просто загляденье! А постель! Это просто чудо! Это он не пожалел сделать на свой счет: неловко же поставить такие цены таким вещам в казенный расход; а что ж и должно быть хорошее, как не это? Так он судил; и справедливо. Ах, что это была за постель! Лучше всякого описания. Смотришь на нее, - и ложиться жаль: изомнешь; ляжешь, - и вставать не хочется, так пышно, мягко, нежно и тепло, и не жарко! Прелесть, прелесть!
Но как же можно было, чтобы на такую постель ложились любовницы - служанки, от корыта с бельем или от очага, вспотевшие, в грубом белье? Ах, тогда у него еще не было такой постели, он завел ее уже после. Но и прежде у него была хорошая постель, - та самая, которую он подарил Анюте, отдавая замуж, - хорошая, прекрасная! Разумеется, и на такую нельзя положить служанку в таком виде, как ходит служанка, - хоть, впрочем, эти служанки не были вспотевшие, - потому что они больше только для порядка были кто прачкою, кто на кухне, чтобы не зазнавались, не имели лишних претензий; работы не требовалось, он не притеснял; но все же нельзя было положить их в таком виде и на прежнюю постель; а тем больше нельзя было допустить подсудимых в таком виде, как они приходили, - грязные, ужас! Но на это у Степаниды было и туалетное мыло и весь туалет. Перед тем как идти к барину, - из подсудимых ли, служанка ли, все равно, каждый раз надобно было позаботиться о себе, - Степанида наблюдала за этим. Из ванны, вспрыснутая лоделавандом, - Иван Ильич любит лоделаванд больше всяких духов, - припомаженная, в рубашечке голландского полотна, в батистовом пеньюарчике, - не то что служанка, и всякая подсудимая шла на постель, достойная такой постели, - иная из подсудимых такая, что и Анюте не жаль было даже и новой постели для такой воздушной душеньки; потому что при новой постели своих домашних из прислуги уже не было, а только по временам, на короткое время, какая-нибудь подсудимая. Даже и после они-таки бывали? И не возбуждали ревности? Чего же тут ревновать, когда в этом и не было ничего такого опасного? Дня два, три, неделю поживет, - и только. Этого нельзя было бояться, что потеряешь место, - нет; он правду говорил: "Это у меня такой характер, для разнообразия; а ты не беспокойся об этом, Анюта: я люблю тебя за то, что ты смирна; свяжись с другою, надобно будет еще ругать ее, чтобы не надоедала просьбами, да еще, пожалуй, воровка попадется. А тобою я доволен: что делаю тебе, тем ты и довольна, - умна и смирна".
Это правда, что она не приставала к нему с просьбами потому, что была умна: понимала его характер; не выпросишь, а только услышишь: "Молчать, ступай вон", - а почаще надоедай, то и будешь прогнана. Надобно было понимать его характер и переносить. Но правду сказать, и нельзя было пожаловаться на него, - нет! Одевал, одевал! Ах, наряжал, одевал! Конечно, и нельзя было ему скупиться на это: приличие требует! Когда держишь любовницу, то уж и держи ее как следует, любовницу. Он понимал это. Да и невозможно: кому же был бы стыд, как не ему же? Съедутся сослуживцы, - иной раз и начальники, - пообедать, или, чаще, на завтрак, или вечером поиграть в карты, - она тут хозяйкою, - или кататься, иной раз, берет ее с собою,- как же иначе? Не за тем ли он назвал ее: "Будь ты как следует, настоящею любовницею", - не за тем ли, чтобы она была на виду?
Потому, человек умный, он и наряжал ее как следует. Нельзя было жаловаться. Ах, какое счастливое было это время! Когда оденется вся в кружевах, она была самая прекрасная барышня! Прелесть, как наряжена! Да и домашнего платья у нее не было ни одного, которое стоило бы меньше 25 рублей - только само платье, без лент и кружев. У нее была соболья шубочка, у нее были и брильянты.
Он ей давал и свою коляску с рысаками, - не всегда же коляска и рысаки были нужны ему самому; напротив, редко ему самому; больше были свободны для нее. Когда она неслась на этих рысаках по Невскому, никто не подумал бы, что она только любовница Ивана Ильича, который еще и не генерал, - все думали, что она любовница какого-нибудь откупщика. Так и говорили ей многие.
Ах, это было счастливое время! Я думаю, усну.
4. Не ездил на урок: не хочу ни на минуту отрываться от моей милой. Пусть вся эта неделя будет одним непрерывным праздником. Был Ликаонский. Не мог насмотреться на Анюту. "Что, Ликаонский, будешь называть меня влюбчивым?" - "На этот раз не могу смеяться". И он также очень понравился Анюте. Действительно, когда он бросает свою вечную серьезность и сердитость, он становится мастером болтать вздор. "Останься в Петербурге, Ликаонский, - не для меня, то для нее. Видишь, она будет любить тебя больше, нежели я". - "Если бы остаться, то остался бы не для какой-нибудь женщины, хоть бы даже и твоей любовницы или жены, а разве для тебя. И остался бы. Но с сестрами-то что я буду делать?" - "Устроим так, что будет можно тебе привезти их сюда". - "Положим, при твоей помощи устроился бы так, что и здесь мог бы кормить их. Но кто здесь женится на девушках без приданого? Нельзя, Левицкий".
Вот это человек, - это не я. Человек простого, прямого, близкого долга. И с тем вместе всегда готовый хладнокровно погибнуть за убеждения. Завидую ему.
"Напиши, что я нужен тебе, - и приеду, брошу сестер. Но теперь должен думать о них".
А я - презренный эгоист, живу для себя. Правда, у меня нет обязанностей по родству. Мои маленькие сестры еще не нуждаются в моих заботах. На это у меня, может быть, и достанет совести, не быть дурным братом. Но пока я свободен, я должен был бы тем безграничнее предаться делу, делу. А я забываю все для Анюты.
Забываю и хочу забывать. Пусть я эгоист. Но хочу и буду наслаждаться жизнью.
Опять надобно приковать себя к месту, пока станет овладевать сон и мною.
Анюта без конца описывала мне свои тогдашние наряды в тот вечер, перед приходом Черкасова: похохочет моим шуткам, сама пошутит, - и через несколько минут, - ни я, ни сама она, мы не знаем, как, - опять наряды. Она была счастлива ими.
Теперь, мне кажется, я в самом деле начинаю любить ее. Но тогда я только был раздражен привлекательностью ее милого тела, прекрасным ее лицом, белизною и очаровательною упругостью груди, справедливыми мечтами, что и все формы ее так же восхитительны. О ее нравственных достоинствах или недостатках я судил совершенно равнодушно. Я не приходил в умиление от ее страстных воспоминаний о нарядах. И теперь, хоть стал любить ее, не могу сказать, что люблю в ней эту страсть. Но и тогда я находил ее слабость извинительной. А теперь понимаю, что глупо было и думать "извинительная слабость", потому что эта слабость вовсе не нуждается в извинении. Она может казаться мне признаком недостаточного развития - только. Мне может не нравиться, если человек не знает арифметики, географии, не умеет читать. Но можно ли говорить: "Надобно извинить ему это, потому что никто не хотел учить его", - что тут извинять? Он кругом прав. Так и та недостаточность развития, при которой наряды занимательнее всего на свете. Может ли человек не желать быть счастлив? Может ли не дорожить тем, что делает его счастливым? Ей не было не только доступно, - не было хоть бы понаслышке известно никакое другое счастье, кроме доставляемого нарядами.
Вообще во мне всегда возбуждало хохот, когда я читал упреки молодым женщинам за пристрастие к нарядам. Я видел пожилых мужчин, мрачных деловых людей, которые были в восторге от того, что могли украсить себя игрушкою, гораздо менее красивою, нежели хорошенький фермуар, - могли нарядиться в костюм, несравненно менее красивый, нежели бальное платье с кружевами. Я не видел пожилых деловых людей, которые не гордились бы и не восхищались бы своими игрушками и нарядами больше, нежели какая бы то ни было молодая женщина своими брильянтами и платьями. Пока я не увижу, что пожилые, деловые люди стали менее смешными детьми, нежели молоденькие женщины, я не могу думать, что страсть молоденьких женщин к нарядам нуждается в извинении. Молоденькие женщины могли бы отвечать своим порицателям:
Наши деды и отцы
Нам примером служат.
Младшие, менее опытные, они должны брать пример со старших, более опытных. Это нравственная необходимость. Это закон природы.
Я могу думать, что отцы и деды подают дурной пример, стараясь блистать, добиваясь всяческих удовлетворений глупому своему властолюбию и тщеславию; усиливаясь всячески производить эффект, одерживать победы, затмевать соперников. Я могу желать, чтобы они перестали подавать пример служения пустоте. Но пока он подается, невозможно, чтобы не подражали ему, не старались ослеплять и молоденькие женщины.
Мне мерзки фарисеи, нападающие на пристрастие женщин к нарядам, - из этого ли пристрастия угнетаются народы и льется кровь? Из-за женского ли тщеславия? Лекарь, прежде вылечись сам, - вынь бревно из твоего глаза и тогда говори о щепке в глазу твоей дочери или внука.
"Я женюсь. Я не перестану жить с тобою. Но надобно выдать тебя замуж". Анюта была опечалена этими словами. Но могла огорчаться и помимо пристрастия к нарядам и роскоши. Она понимала, что у нее будет отнято больше, нежели то, без чего можно было б и обойтись. Она должна была стать бедна. Такой большой крутой упадок ломает человека и помимо всякой суетности.
За кого он может отдать ее? Кто женится на ней?
Ее предместница была выдана за очень мелкого полицейского и жила бедно. Но муж был обыкновенный маленький чиновник, не хуже других маленьких чиновников; жена его жила не хуже других маленьких чиновниц.
Анюта не могла надеяться, что найдется ей хоть такой муж. Ее предместница была отдана в жены своему мужу. Анюте было сказано: "Не печалься, я буду жить с тобою по-прежнему", - какой найдется жених, чтобы жениться только для принятия чужой любовницы в свою квартиру?
Разумеется, нашелся бы хороший и очень хороший человек, если бы за это было даваемо большое повышение по службе или если бы давались порядочные деньги. Но подчиненные Ивана Ильича превосходно знали, что нет и не может быть хорошего расчета повенчаться с его любовницею. Они видели пример, как он награждает за женитьбу на его фаворитке. Да хоть бы и не видели бы, знали бы, что нечего ждать от него; известно было, какой тугой человек. Пусть эта фаворитка идет не в отставку, как та, а сохраняет его в своих объятиях, - все-таки мало толку для мужа.
Какая надобность Ивану Ильичу, чтобы его любовница имела лишнее? Никакой. Ему нужно только очень немногое: нужно, чтоб у любовницы была чистая комната, в чистой комнате должна быть хорошая постель; сама любовница должна быть в хорошем белье, - только, больше ничего не нужно для Ивана Ильича. И Анюта поняла, и подчиненные поймут, что не следует надеяться, чтоб у нее было больше.
Но он захотел быть щедр. Он сказал, что, кроме кровати, постели, белья, дает ей полдюжины из платьев, которые носила она в его квартире, дарит ей три перстенька и браслет из вещей, которыми она пользовалась. Это лишнее, даваемое без надобности, стоило рублей до пятисот. Она была отчасти удивлена таким великодушием. Она увидела, что он любит ее гораздо больше, нежели она могла думать.
Точно, он любил ее. Он сказал, что жена у него будет хоть не такая красивая, как Анюта, но зато окажется горячее Анюты, - так он думает: чуть тронет ее, у нее глаза масленые, - и притом недурна, - вот какая будет у него жена, а все-таки он будет приезжать к Анюте каждый день: так он привязался к Анюте. И не это одно доказательство его привязанности. Он объявит, что, кто женится на ней, будет сделан помощником квартального надзирателя. Это много; можно бы обещать должность поменьше, и было бы довольно. Но для Анюты так и быть: пусть будет ей в приданое должность помощника квартального, и притом в хорошем квартале.
Муж будет отлично содержаться при жене. А у Анюты будет гораздо больше, нежели необходимое. Пусть не беспокоится: муж будет все отдавать ей; если что и утаит, то самую малость: доходы известны; а доходы очень хорошие.
Так он был заботлив и щедр. Он не пожалел бы назначить мужу должность и еще гораздо лучше; но думает, нехорошо было бы для него самого. Могла бы пойти молва: "Смотрите, на какие места он сажает мужей своих любовниц", пожалуй, оно и не велика беда, но все-таки нехорошо. Пусть же Анюта будет довольна.
Итак, было объявлено: кто женится на Анюте, будет помощником квартального надзирателя.
Награда более нежели достаточная. Но и не такая, чтобы сбежались толпы охотников из подчиненных. Всякий, кто был не пьяница, не картежник, рассуждал: набью себе как-нибудь деньжонок, или увидят мое усердие, - куплю или дадут мне должность помощника, - хоть не сейчас, хоть со временем, но лучше подожду: по крайней мере, когда женюсь, то, если буду сам жить со своею женою, не надо будет содержать любовницу. А тут женись, - и опять держи постороннюю девку, - нет расчета - жениться так. Двойной расход.
Нельзя было не ждать, что жених будет не горький пьяница. Анюта плакала в его ожидании. Даже стала худеть. Но не успела много похудеть: не терпело время, Ивану Ильичу недолго оставалось до свадьбы.
Если бы время терпело, может быть и приискался бы, - положим, хоть и пьяница или какой-нибудь бездельник, но все же получше. Время не ждало: всего неделя была крайний срок. Пришел срок, другого жениха не было, кроме одного. Тут-то было слез, как пришлось венчаться с ним! И Степанида плакала: "Легче бы вам, Анюта, утопиться, чем повенчаться: смотрите-ка, у него, подлеца, и ко дню-то свадьбы рожа-то не зажила - вся разбитая. А мужчина здоровый, кулачище-то в пуд".
Чего смотреть! Анюта видела и сама, что лучше бы ей утопиться, чем повенчаться. С тем и повезли ее в церковь, - но с мыслями такими, а не со словами - в церкви так не говорят.
Впрочем, она думала и о том, что Иван Ильич говорит отчасти правду: "А что тебе за надобность, какой он человек? Он имеет дело со мною, а не с тобою". Так думала Анюта: имеет дело с Иваном Ильичом; будет смирен. Надеясь на это, и повенчалась.
И точно: пока он имел дело с Иваном Ильичом, был хорош. Трезвый, сидит в своем углу, и не слышно его. Когда пьет, не смеет оставаться дома. Пропив деньги, какие попадали ему в карман, придет, попросит рубля три; она пожалеет бедного, которому нечем опохмелиться, даст; и опять ушел. Она мало и видела его.
Можно было жить. Его жалованье отдавали ей; доходы, какие шли на его долю по разделу от общих, тоже ей. И жила и одевалась прилично. Конечно, уж не прежнее! Но не стыдно было показаться нигде. Иван Ильич не запрещал ей бывать нигде: был уверен в ее характере, что она не позволит себе лишнего и если едет в общество, то не повесничать, а только невинным образом провести время. Можно было жить. Конечно, случалось иногда и поплакать, вспоминая прежнее счастье; особенно вначале. Но как быть-то? Пристроиться получше? Конечно, она думала и об этом. Но ее положение было не такое. Свободной женщине, конечно, это было бы самое первое искать хорошего человека с деньгами. Свободной женщине нечего терять: ищет, покуда найдет. Но скоро ли находят, даже самые лучшие и самые мастерицы видеть, хвалится ли человек или не обманывает. Сто раз, может быть, обманется, прежде нежели найдет хорошего человека, - даже самая мастерица. Потому, если имеешь хоть и не бог знает какое, но все же хорошее пристройство, то ум и удерживает. Погонись, - пока найдешь, давно все стало известно содержателю. Когда он слабый человек, положим, еще можно. Но с характером Ивана Ильича плохие шутки. Чуть бы услышал что-нибудь, - осталась без куска хлеба, таскайся по улицам в протоптанных башмаках. Страшно. Потому она и жила, как бог дал, и за малое благодарила бога. Конечно, не прежнее счастье; но все-таки могла назвать себя довольно счастливою, пока тут был Иван Ильич. Уехал он, - тогда пришлось так, что хоть живая в гроб ложись.
Он уехал всего только с месяц тому назад. И не говорил, что уезжает; конечно, знал, что, предупреди он ее, она должна бы искать себе другого человека; а он хотел пользоваться до конца. Потому сказал вдруг, не предупредив нисколько. Она ужаснулась: "Возьмите меня с собой, Иван Ильич". - "Нельзя, Анюта. Там ты была бы на виду у целого города, и от жены нельзя было бы скрыть". Конечно, жену он выставил только для предлога. Главное, его расчетливость, потому что это он сказал правду: губернаторская любовница на виду у целого города; и приличие требует, чтоб она жила, как следует губернаторской любовнице. А от живого мужа за другого не отдашь; этого бездельника взять с собою? Неловко дать ему такую должность; какая нужна для приличной жизни губернаторской любовнице, - потому что он бездельник, шум был бы велик, нехорошо. Стало быть, приводилось бы Ивану Ильичу самому содержать ее; а во сколько это обходилось бы? Потому что он человек с амбициею, должен был бы содержать ее так, чтобы не стыдно было перед людьми. Все эти расчеты она понимала, знавши его характер. Потому и сама видела, что невозможно упросить его; только плакала, без всякой надежды: так, сами слезы лились, хоть и напрасные.
Забыл расспросить Ликаонского. Анюта молчит о своих надобностях, а я забываю. Хорош любовник!
5. У Ликаонского действительно есть деньги. Показал мне. Около 200 рублей. Стало быть, все мои деньги свободны.
Наши домашние расходы до августа, положим, 150 рублей. Будет довольно с теми 45 или 50 рублями, которые придется получить от Илатонцева. Черкасову 100 рублей; тоже довольно. Остается 145 рублей, которыми можно располагать. К августу, наверное, начнутся доходы от журнальной работы.
Не было надежды упросить его; только не могла удержать слез: "Как я останусь без вас? Вы говорили, все равно, какой будет муж. При вас, и точно, было все равно. А теперь какая будет моя жизнь во власти этого злодея? Да и прогонят его с должности, когда вы уедете: кто захочет терпеть такого бездельника? Чем же я буду жить?" - "Не прогонят; мне дали слово и сдержат, потому что я остаюсь в самых важных сношениях с ними, по делам. Не тронут его, пока ты живешь с ним. А если он станет обижать тебя, то зачем же тебе терпеть? Твои лета еще не ушли; можно сказать, только входишь в настоящие лета. Бог не без милости, на свете не без добрых людей. Бог даст, будешь, может быть, жить еще лучше прежнего".
Все правда. Но и муж Анюты понимал эту правду. Только что стала Анюта собирать свои вещи, думая переехать на особую квартиру, скрыться от мужа, чтоб искать своего счастья, - муж в двери. Избив ее, отнял у нее все; пригрозил и кухарке и дворнику, что запорет их до полусмерти, если упустят его жену, запер ее в спальной, отдал ключ кухарке и ушел пьянствовать. Ему нельзя было не дорожить женою: он знал, что только вместе с нею держится на должности. И всегда, когда уходил, он запирал ее.
Как уйти? Чем ей было подкупить кухарку и дворника, дрожавших за ее сохранность, - в особенности, дворника? Нечем, все у нее отнято. А еще важнее: куда уйдешь, как будешь жить? Ничего у нее не было подготовлено. Что можно сделать в таких обстоятельствах? А если можно, то скоро ли? С кухаркою она уже стала сходиться. Но затруднял дворник. Так присматривал, что ужас. Конечно, если б найден был хороший человек, то можно бы; но скоро ли найдешь хорошего человека, когда стеснена до такой степени?.. Не унывала; имела некоторые надежды. Бог помог бы как-нибудь. Но верного еще не было...
6. "Ах, Володя, какой ты добрый. Ничего не жалеешь для меня!" Но довольно легко поняла, что сама должна рассчитывать, какими деньгами может располагать. Завезла меня к Илатонцеву, сама отправилась покупать.
Когда я приехал домой, ее еще не было. Поэтому вынул начатую работу. Пора приняться за нее. Надобно поскорее успокоить себя тем, что наша жизнь обеспечена. Писал, пока она приехала. Она была смущена и робела: "Володя, простишь ли ты меня? Я издержала больше; осталась должна 29 рублей". Обрадовалась, бедняжка, что я не сделал ей выговора! После повторил с нею мои расчеты и сказал, что если она полагает, что на домашние расходы до августа будет надобно меньше 170 рублей, то пусть берет из этих денег еще на свои наряды. "Нет, Володя, я сама расчетливая, и нехорошо, если взять, а потом недостанет. Буду брать на свои наряды только то, что будет оставаться лишнее".
Были Благовещенский, Борисов, Свинцов. Очарованы Анютою; и сами понравились ей. Мы просили их бывать у нас хоть каждый день.
Илатонцев видел министра. Черкасов будет назначен на родину. Может ехать, не сомневаясь. Ликаонский взял деньги для него. Боюсь, не догадается ли добряк, что они от меня.
Дочь написала Илатонцеву, что через три-четыре дня будет в Петербурге. "А у меня остается еще на 40 тысяч акций. Продам поскорее, хоть бы пожертвовать полторы-две тысячи, лишь бы развязаться к приезду Наденьки". Возобновлял свои убеждения, чтоб я ехал в деревню. Новое в них - дочь: "Я зову вас не столько для себя самого, сколько для Наденьки; и ручаюсь вам, вы полюбите ее". - "С Юринькою вовсе не нужно заниматься, пусть пользуется летом и садом, пусть больше бегает" и т. д., прежнее.
Работал; но очень мало.
7. "Володя, ты поступил бы служить в полицию: там очень выгодно служить, - и начала рассказывать, сколько получал Иван Ильич, сколько получают даже на таких должностях, которые даются с первого раза, лишь бы только понравиться начальству. - Поступи в полицию, Володя; ей-богу, поступи". Но когда я растолковал ей, поняла: "Разумеется, Володя, это нехорошо. Я посоветовала тебе потому, что не думала, хорошо ли это".
Добряк Черкасов очень далек от мысли, что деньги были мои. Он воображает, что я столько же злобствую на него, как он презирает меня.
Работа идет плохо. Потому вздумал было просить Ликаонского переселиться к нам. "Это зачем?" - "Я переселился бы на эти дни в город. Приезжал бы к вам только обедать. Бросить Анюту одну - жалко. Читать не привыкла; знакомых здесь еще нет, и кажется, что кругом нас все дрянь, с которою не надобно знакомиться". - "Вздумано умно, Левицкий". - "Почему же не умно?" - "Будь у нее не такие привычки, моя добродетель, как ты называешь, не подвергалась бы опасности; но она имеет привычки легкомысленного общества; без намерения она взволнует и сама увлечется". - "Вздор, Ликаонский". Но он остался при своем.
8. Черкасов уехал. У Илатонцева остается только на 5 тысяч акций. Завтра надеется продать и эти.
9. Еще дня три работать, как ныне, и статья будет кончена.
10. То же, порядочно работал.
11. Ликаонский начинает убеждаться, что Анюта рассудительна.
12. Переехал к нам на два дня, которые остаются до его отъезда.
13. Работал очень мало, так же как и вчера. Почти все время было занято разговорами с Ликаонским. Этот человек не изменит делу.
14. Мой добрый, мой милый друг! Когда я обниму тебя вновь? Ни он, ни я, мы не ожидали от себя, что таж расчувствуемся.
15. Илатонцев продал свои последние акции. Подвел итог. На 350 тысячах потерял около восьми с половиною. Рад, что отделался так дешево. "Без вас до сих пор оставался бы в этом ослеплении и, может быть, заложил бы другое поместье, чтобы приобрести еще побольше этих сокровищ" и т. д. В самом деле, я тогда только дивился, что человек неглупый мог быть обольщен подобными шарлатанствами. "Но, по крайней мере, ваши намерения были благородные". - "И с благородными своими намерениями я запутался бы так, что не только мне с детьми, даже и крестьянам пришлось бы очень плохо". - "Полноте, так или иначе, вы успели бы вовремя понять, что эти бумаги должны потерять всякую цену". - "Бог знает, понял ли бы вовремя". Не только благородный, но и скромный человек. Не скрывает от самого себя, как упорно было его заблуждение. Это редкое достоинство. Начинает беспокоиться о том, что дочь долго не едет.
"Скучаешь теперь, Анюта? Все мои приятели уехали, - ты совершенно одна, когда я работаю". - "Что же делать, Володя, когда тебе надобно работать? Поскучаю, так и быть. А потом найду прежних своих знакомых; будут и новые". Надобно желать, чтобы новые были лучше прежних. Когда я растолковал, она согласилась: "Когда так, Володя, то я и не хочу искать прежних своих знакомых. Я не думала, какие они люди". С каждым днем она больше радует меня: легко понимает все.
16. Три часа ночи. Кончил. Теперь опять весь принадлежу тебе, моя милая.
17. Волгин был в городе и дома. Узнал меня. Поэтому тут же принялся просматривать статью. Прочел несколько страниц, перевернул, пробежал последние страницы: "Мне было сказано одним человеком, который редко ошибается в людях, что вы, должно быть, человек замечательного ума" и т. д. Потом я спросил, кто же это рекомендовал меня ему? "Ах, это после, когда побольше познакомимся". Просил посидеть, поговорить. Сам говорил мало; все заставлял говорить меня. Оставил обедать. Продержал до восьмого часа. "Ну, теперь простимся, Владимир Алексеич. Будут приходить за корректурами, надобно читать. С другими я не говорю так. Но вы видите, что внушаете мне расположение, стало быть, нечего церемониться. Завтра поутру приходите опять. Надобно получше узнать вас. Писать можете, это видно было по первой же странице статьи. Но надобно узнать вас получше".
Я был уверен, что мы сойдемся. Но это превосходит мои ожидания.
Милая Анюта! Ты обеспечена от нужды! Никогда не обнимал я ее с такою страстью, как в этом избытке счастья.
18. С десяти часов до четырех сидел у Волгина. "Ну, теперь надобно мне ехать на дачу. Поедемте". Я сказал, что должен был отправиться на урок. "Ну, так оттуда приезжайте к нам". Я сказал, что не могу. "Ну, почему?" Он смотрит на жизнь так строго, что я не решился сказать ему об Анюте; я сказал, что один из моих друзей, Ликаонский, уезжает, и я хочу побольше быть вместе с ним. "Ну, так до послезавтра, Владимир Алексеич. Послезавтра опять буду в городе. Поговорим еще. Поговорим еще. А впрочем, могу сказать вам и теперь: пишите о чем хотите, сколько хотите, как сам знаете. Толковать с вами нечего. Достаточно видел, что вы правильно понимаете вещи". После вчерашнего я не мог сомневаться, что кажусь ему хорошим сотрудником. Но эти слова удивили меня: "Вы предоставляете мне полную волю в журнале?" - "А разве были бы вы очень нужны мне, если б не так? Сотрудников, которых надобно водить на помочах, можно иметь, пожалуй, хоть сотню; да что в них пользы? Пересматривай, поправляй, - такая скука, что легче писать самому". - "Вы не будете просматривать моих статей?" - "А что будет в них любопытного? Признаться вам сказать, не буду читать и напечатанных, не только до напечатания. И без того приходится читать слишком много пустяков, - ха, ха, ха! - Благодарите за комплимент". - "Но я могу делать ошибки". - "А ну вас и с вашими ошибками! Только время теряю с вами - ха, ха, ха! - Ну, прощайте. Приходите послезавтра. Поговорим еще, хоть не о чем".
Илатонцев был от души рад, узнав, что я буду иметь постоянную работу: "Жаль только, что теперь уже не утащишь вас в деревню". Сильно беспокоится, что дочь не едет так долго. Но вероятнее всего, что ее тетушка зажилась где-нибудь дольше, нежели рассчитывала. Судя по вашим рассказам, - извините за откровенность, - я думаю, что она женщина, которая не всегда знает, что вздумается ей завтра. "Да, да", - и стал говорить, что не следовало бы отпускать эту Алину Константиновну за Надеждою Викторовною, - не следовало; зачем же отпускали? "Ошибка, согласен".
19. Этот весь день принадлежал Анюте. Понимаю, что до сих пор еще слишком мало любил ее. Любовь моя к ней, вероятно, будет сильна.
20. Неожиданный и странный поворот мыслей Волгина очень взволновал меня. С самого начала вечера он был задумчив. Но я не предвидел ничего особенного: что мог сказать он больше после тех слов, полных доверия и любви? "С тех пор как я распоряжаюсь журналом, я искал человека, с которым мог бы разделить работу" и проч., - что мог прибавить он к этому? Я полагал, что он развлечен чем-нибудь посторонним вопросу обо мне. По-прежнему сам он говорил мало, больше заставлял говорить меня. Мне казалось, что после тех слов: "Вижу, что вы единственный человек, который правильно судит о положении нашего общества" и проч., - казалось, что после этих слов продолжать экзамен уже не совсем нужно или, по крайней мере, не совсем ловко. Но если хочет, то пусть продолжается экзамен, думал я, он расположен ко мне, я уважаю его - пусть экзаменует.
Так прошло часа четыре. Было уже за полночь. "А знаете ли, становится уже довольно поздно, - начал он. - А я вот все еще раздумываю, как бы это начать, потому что вам покажется несколько странно, - а мне самому кажется как будто даже и очень глупо, - но все это пустяки, глупо ли, странно ли, - это пустяки. Так следует - значит, и надобно так".
Он вечно делает оговорки о глупости, о вздоре, так что беспрестанно сам смеется над своею манерою говорить. Так и тут он расхохотался, пошутил над собою, потом замолчал, опять задумался. Я видел, что он хочет сказать что-то не совсем обыкновенное. Что такое? Помолчав, он стал говорить; сначала, по своей манере, с некоторою вялостью, но скоро проникся большим одушевлением. Из того, что он говорил, многое казалось мне слишком мрачно, слишком безнадежно; но я не должен забывать разницу наших лет и опытности, - и не забывал; и теперь готов признавать, что его взгляд, быть может, справедливее моего и кажется мне слишком мрачным только потому, что я еще слишком молод. А в то время странность его слов увлекла и меня к чувству, очень сходному с его глубоким презрением к настоящему и ко всякой деятельности в настоящем.
Он начал с того, что вчера и в особенности ныне он очень много думал обо мне; что ему очень невыгодно говорить со мною откровенно, - вот я, вероятно, и сам заметил, что он колебался. Но у него такой нелепый характер: всегда он говорит черт знает что, впрочем, это не черт знает что, а правда, и потому я должен не спорить, а послушаться. Он лучше меня может судить о том, как надобно мне держать себя.
Все это было длинною цепью вялых и нерешительных оговорок; круто он перешел в горячий и резкий тон. Да, как бы там ни было, - как бы я ни думал о себе, как бы он ни думал обо мне, а все-таки я еще очень молодой человек, - если не по уму и не по знаниям, то по чувствам, по надеждам, я еще очень молодой человек, он сравнительно со мною старик, - старики, положим, глупее молодых людей, но не в уме дело, а в том, что все вздор, мелочь, глупость, мерзость.
Все мелочь и вздор. Это не так живо чувствует юноша, еще страстный к жизни, как человек, для которого - если брать только его личные надобности - уже совершенно все равно, жить или не жить; у которого могут быть обязанности, но уже нет привязанности к жизни. Потому-то он и должен думать, что его мысли довольно беспристрастны. С этой стороны он, вероятно, имеет преимущество надо мною, и его слова будут заслуживать моего внимания. Эти слова: не стоит горячиться, потому что все мелочь и вздор. Конечно, он говорит про нашу общественную жизнь. Свои личные дела важны и должны быть важны для каждого. Но общественные - мелочь.
Да. Наше общество не занимается ничем, кроме пустяков. Теперь, например, горячится исключительно из-за отмены крепостного права. Что такое крепостное право? Мелочь. В Америке невольничество не мелочь. Разница между правами и благосостоянием черного работника в южных штатах и белого работника в северных - неизмеримо велика. Сравнять невольника с северным работником - великая польза. У нас не то. Многим ли лучше крепостных живут вольные мужики? Многим ли выше их общественное значение? Так мало лучше, что не стоит и говорить о такой микроскопической разнице. Потому не велик был бы выигрыш для помещичьих мужиков, если б и сравняли их с вольными. Но этого не будет, потому что это невозможно; это невозможно, потому что общество не думает об этом; оно и не воображает думать, что можно понимать вопрос в таком смысле и что только в этом смысле он, хоть и не важен сравнительно с важными, забываемыми, но хоть сам по себе, без сравнения с ними, не совершенно пуст. Исключительно занимаясь мелким вопросом, оно понимает его исключительно в пустом смысле. Сущность дела в том, что за право существовать и работать мужик обязан платить частному лицу, - землевладельцу, - подать - натурою или деньгами - барщину или оброк. За право работать, - потому что земля сама по себе не имеет никакой ценности; сами по себе ценность имеют пшеница, лошадь, овца, золото, алмаз: эти предметы сами по себе годятся на что-нибудь. Земля сама по себе не имеет ценности: кто платит за землю, платит только за право работать. Эта подать за право работать в помещичьих именьях велика; почти у всех помещиков велика до большой обременительности. Вот серьезная сторона дела. Перемены в ней не будет, потому что общество не думает об этом. Обременительная подать в пользу частного лица останется. Но вместе с правом брать эту подать помещик имеет административную власть. Исключительно этим обстоятельством и занялось общество. Помещики дурные судьи, помещики деспоты, помещики злодеи. Есть и такие помещики. Есть дурные люди во всяком сословии. Но во всяком сословии их очень мало. Из двадцати миллионов людей под управлением помещиков двести тысяч, может быть, имеют помещиками дурных капризников или злодеев. Эти двести тысяч выиграют от уничтожения административной власти помещиков. Остальная масса крепостных не выиграет; скорее можно полагать, что проиграет. Известно из политической экономии, что наилучший администратор тот, кто имеет прямую личную выгоду от благосостояния управляемых. Помещик имеет. Никакой бюрократический начальник не имеет. Одна сотая доля крестьян выиграет; остальной может быть только проигрыш.
- Страшно, если так, - сказал я.
- Ничего особенно страшного, - мелочь. Характер администрации зависит, главным образом, от общего характера национального устройства. Другие влияния ничтожны перед этим. Кому выгодно быть хорошим, тот немного, - очень немного получше; кому нет выгоды быть хорошим, немного похуже, - очень немного. Дурные администраторы очень немногим хуже хороших своих товарищей по времени и месту. В сущности, все это мелочь и вздор. Все вздор перед общим характером национального устройства. Выгоды будет очень мало, и убыток не велик, так поставлен вопрос.
Пустое дело. Пустое. И сколько времени наше общество будет забывать обо всем другом из-за хлопот об этом мелком деле, понимаемом только в пустейшем его смысле! Но вот, положим, дохлопотались, устроили и навосхищались досыта, что бывшие крепостные освобождены и возблагоденствуют. Можно обществу приняться за что-нибудь другое. Что дальше на очереди? Суд присяжных. Тоже важная вещь, когда находится не под влиянием такого общего национального устройства, при котором никакие судебные формы не могут действовать много хуже суда присяжных! Великая важность он сам по себе. Был ли он в Англии при Тюдорах и Стюартах? Чему он мешал? Был ли он во Франции при Наполеоне I? Чему мешал? Существует ли во Франции теперь? Чему мешает? Какие судебные формы могут иметь какую-нибудь серьезную важность, пока общий характер национального устройства не охраняет правду и защитников ее? Все вздор.
Две мелочи - вот вся программа хлопот и восторгов русского общества на довольно долгое время, - если не случится ничего особенного; а ничего особенного пока еще не предвидится. Пустота, - бессмыслие пустоты, бессилие бессмыслия.
Общество не хочет думать ни о чем, кроме пустяков. Общество не может допустить литературы, которая была бы противна его расположению... Оно не может допустить, чтобы литература занималась не пустяками, когда оно хочет заниматься только пустяками. Пока настроение общества не изменится, литература обречена оставаться пустою, мелочною, презренною, как теперь. Он сам пишет только вздор, и я стал бы писать только о пустяках. А между тем мой голос звучал бы диссонансом в усладительном концерте русских либералов. Общее мнение нашло бы, что я мешаю концерту. Оно было бы совершенно право. Я мешал бы. Прочь того, кто мешает. Я буду чужой, ненавистный; прочь негодяя. Эта перспектива, думает он, не страшна мне; молодые люди безрассудны и воображают свое безрассудство гражданскою доблестью. Оно глупость, больше ничего.
- Какую пользу принесу я, начав писать? Что выскажу, что разъясню? Невозможно ясно писать о том, что ненавистно обществу. Всякая серьезная мысль ненавистна ему. Как я ни бейся, как ни изворачивайся, я буду писать только темные мелочи о мелочах. Умно ли мне губить себя из-за такого вздора? Позволяет ли ему совесть допустить, чтобы я губил себя из-за такого вздора?
Нет. Если б я был не такой человек, пусть бы я губил себя, как мне угодно: пьянством ли, картежничеством ли, воровством ли, все равно, чем мне было б угодно. Он сказал бы: "А черт с тобою, кому ты нужен, - пропадай, когда нравится". Так он сказал бы, все равно, и про мое желание бить лбом в стену: "Черт с тобою, пиши, когда тебе угодно предпочесть пьянству этот путь к погибели". Но он не может сказать "черт с тобою, пропадай", - потому что я не такой человек, погибель которого не была бы особенною потерею для общества, или, - если мне угодно думать: "А черт с ним, с обществом", то он может выразиться правильнее: я пригожусь народу. О народе я не скажу, вероятно: "Черт с ним и с его надобностями"?
Придет серьезное время. Когда? Я молод, потому для вопроса обо мне все равно, когда оно придет: во всяком случае, оно застанет меня еще в полном цвете сил, если я сберегу себя. Как придет? Как пришла маленькая передряга Крымской войны; без наших забот, пусть не хлопочу: никакими хлопотами ни оттянешь, ни ускоришь вскрытие Невы. Как придет? Мы говорим о "времени силы, - сильна только сила природы:
По воздуху вихорь свободно шумит;*
Кто знает, откуда и как он летит?
* ("По воздуху вихорь свободно шумит..." - неточная цитата из баллады Ф. Шиллера "Граф Габсбургский" в переводе В. А. Жуковского.)
Шансы будущего различны. Какой из них осуществится? Не все ли равно? Угодно мне слышать его личное предположение о том, какой шанс вероятнее других? Разочарование общества и от разочарования новое либеральничанье в новом вкусе, - по-прежнему мелкое, презренное, отвратительное для всякого умного человека с каким бы то ни было образом мыслей, - для умного радикала такое же отвратительное, как для умного консерватора, - пустое, сплетническое, трусливое, подлое и глупое, - и будет развиваться, развиваться, - все подло и трусливо, пока где-нибудь в Европе, - вероятнее всего во Франции, не подымется буря и не пойдет по остальной Европе, как было в 1848 году.
В 1830 году буря прошумела только по Западной Германии; в 1848 году захватила Вену и Берлин. Судя по этому, надобно думать, что в следующий раз захватит Петербург и Москву.
Верно ли это? Верного тут ничего нет; только вероятно. Отрадна ли такая вероятность? По его мнению, хорошего тут нет ровно ничего. Чем ровнее и спокойнее ход улучшений, тем лучше. Это общий закон природы: данное количество силы производит наибольшее количество движения, когда действует ровно и постоянно; действие толчками и скачками менее экономно. Политическая экономия раскрыла, что эта истина точно так же непреложна и в общественной жизни. Следует желать, чтобы все обошлось у нас тихо, мирно. Чем спокойнее, тем лучше.
Но так или иначе, придет серьезное время. Почему Это несомненно? Потому, что связи наши с Европою становятся все теснее, а мы слишком отстали от нее. Так Или иначе, она подтянет нас вперед к себе.
Придет серьезное время. Пойдут вопросы о благе народа, Нужно будет кому-нибудь говорить во имя народа. Я должен буду приберечь себя к тому времени.
Как я ушел от Волгина, как я доехал сюда, как прошло у меня время тут на даче, я мало помню. Я был как пьяный. Слышать от него, что я могу понадобиться народу - можно было опьянеть... Пока я оставался на глазах у него, я имел смысл скрывать, что я опьянел. Но теперь замечаю, что не могу отдать отчета себе в том, что было после того, как он обнял меня и сказал: "Подумайте еще, мой упрямый, мой милый, - подумайте. Я не отстану, пока не уговорю вас. До завтра". Как я сходил с лестницы, долго ли шел, где сел на извозчика, тихо ли ехал или скоро? Не помню. Как вошел сюда, помню; потом опять не знаю: сидел ли я все время неподвижно или вставал и ходил? Но, должно быть, как вошел, бросился на стул и сидел все в том положении, в каком стал образумливаться. Как слаба моя голова, как сильно во мне тщеславие!
И долго ли я оставался помешанным? Теперь половина восьмого. Часа два пишу. Перед тем как сел писать, вероятно, с полчаса просидел уже не сумасшедшим. Когда ушел от Волгина, всходило солнце, он сказал: "Э, да уж солнышко всходит! Ну, так пора спать". Оно всходит ныне часа в три, кажется. Справлюсь.
Так, в три четверти третьего. Стал образумливаться в конце пятого, вероятно. Пароксизм продолжался около двух часов. Порядочно измучился этим волнением тщеславия.
Девять часов утра. Так и не спится. Что за мелкая душонка! И умная голова.
Но должно отдать справедливость и Волгину.
Впрочем, как ни смепина его странная фантазия обо мне, я завидую ему. Его заблуждение показывает, как нежно полюбил меня. Ему уже двадцать девять лет, а мне нет и двадцати одного года, - и я уже не способен к такому влечению. Например, хоть мое чувство к нему. Я тоже полюбил его. Но я вижу его недостатки. Он не верит в народ. По его мнению, народ так же плох и пошл, как общество. Понятно, почему он так думает: ему не хотелось бы террора; он и старается убедить себя, что террор невозможен. Он слишком холодно советует терпеть. Это явная логическая ошибка: "Нам с вами очень можно терпеть, потому что нам недурно", - совершенно согласен; но: "Потому пусть и народ потерпит". Народу не так легко терпеть, как нам. Люблю Волгина, но вовсе не слеп на его недостатки. Это делает честь мне как наблюдателю; но плохо рекомендует меня как человека.
Не знаю, как мы с ним взглянем друг на друга без хохота. Трудно решить, кто из нас был смешнее: он ли, говоривший, что я обязан беречь себя для блага народа, потому что я такой человек и т. д., или я, хоть и державший себя хладнокровно, но слушавший такие слова и возражавший: "Вы ошибаетесь, я не такая редкость и драгоценность". Позволительно ли человеку в здравом уме слушать подобные вещи? Я должен был сделать вид, что принимаю его слова за шутку, рассмеяться и уйти, - даже дать заметить, что несколько обиделся, что шутка слишком насмешлива. Конечно, так; это было единственное средство не остаться смешным в его глазах, когда он станет судить похладнокровнее.
Нет, я еще более нелеп, нежели он! Подвергнуться такому головокружению!
В двенадцать часов я должен быть у него. Как-то мы поговорим еще? Это любопытно.
Половина пятого. Половина пятого. Половина пятого. Солнце сияет, и вся природа дышит счастьем. Я был счастливее тебя, ты, голубь, воркующий на моем окне своей милой о любви своей.
Милая моя! Где ты? Услышь меня!.. Нет в моем стоне жалобы на тебя! Мне больно, друг мой, но благодарю, благодарю тебя за счастье, которое ты давала мне!
Половина одиннадцатого. Больно, это правда. Гораздо больнее, нежели то мучение от разрыва с товарищами. Но тогда чрезвычайно соблазняла мысль о самоубийстве. А теперь не было ни малейшего желания отказаться от жизни. Чем объяснить такое равнодушие к собственному страданию, казалось бы, мучительному до невыносимости? Неужели совершенно притупилась и та маленькая чувствительность, какая была во мне прежде?
Половина двенадцатого. Запишу как-нибудь, - я думаю, что могу написать со смыслом и в порядке, бег лишней поэзии.
Поутру, совершенно образумившись от самолюбивого волнения, произведенного слишком добрыми ко мне Словами Волгина, я сел у кровати Анюты ждать, когда она проснется. Мне казалось, что с каждым днем больше люблю ее. Вероятно, это и была правда. По крайней мере, правда то, что в эти последние дни я сделался способнее обыкновенного чувствовать живо. Мои нервы были сильно раздражены счастием, что наша жизнь обеспечена; потом все больше раздражались от доброго расположения, которое с каждым новым разговором сильнее выказывал мне Волгин. Это человек преданный народу, и я не мог оставаться равнодушен, видя, что приобретаю его горячую привязанность. А эту последнюю ночь я провел буквально в горячке, и от нее должна была оставаться очень сильная экзальтация. Да и Анюта, проснувшись, милая, приняла меня в свои объятия с чрезвычайною нежностью. Еще никогда не ласкала она меня с таким увлечением, как будто мое сладострастие разожгло и в ней жгучую, ненасытимую жажду наслаждения. У нее захватывало дух, она стонала, - чего никогда не бывало; и это было также в первый раз, что не она утомилась моими ласками, а я вырвался из ее объятий. Я принимал за порывы и слезы распылавшегося сладострастия то, что было судорожным плачем обо мне; принимал за жажду продлить наслаждение желание отсрочить разлуку.
Милая, я не могу роптать: ты жалела меня. Нет, нет, моя милая! Ни на один миг не овладевало моим сердцем горькое чувство против тебя. Разлука с тобою - страдание, но я не переставал благословлять минуту нашей встречи, о милая моя, давшая столько блаженства мне.
Резь в глазах. Надобно погасить свечу и постараться заснуть.
22. Дела покончены. Будущий незаменимый защитник и руководитель народа спасен, прибережен для блага родины.
Смешно и стыдно. Добрый, честный человек воображает, что я повинуюсь чувству долга. Требование Волгина можно понимать в таком смысле, что оно нисколько не смешно. Отбросим преувеличение, которое неизбежно при нежном личном расположении к человеку, его совет может заслуживать внимание. Так он и повернул дело вчера, когда я стал говорить, что нам обоим должно быть совестно. "Ну, пусть будет совестно, - отвечал он с обыкновенною своею вялостью. - А все-таки, если вы хотите писать, значит, думаете, что можете быть полезен. Потому все равно, остается вопрос, в каком случае принесете вы пользу, - большую ли или маленькую, - какую способны принести: рискуя погибнуть раньше, нежели будут нужны серьезные писатели, или повременив до той поры, когда они понадобятся". Таким образом, личные мои качества оставались в стороне, спор переходил к тому, с чего начал Волгин накануне и что было тогда пропущено мною без возражений: действительно ли в русском обществе нет серьезных стремлений и даже нельзя внушать их ему. Волгин равнодушнее меня смотрит на вещи; я не мог не проигрывать в этой борьбе. Кто совершенно перестал ждать от людей чего-нибудь хорошего, легко осмеивает противника, сколько-нибудь рассчитывающего на их рассудок и твердость. Но в одном я был правее Волгина: никакое положение дел не оправдывает бездействия; всегда можно делать что-нибудь не совершенно бесполезное; всегда надобно делать все, что можно. Об это разбивались все его насмешки над его собственною деятельностью, которая кажется ему пустою, и над моими стремлениями хоть к такой же работе положим и действительно мелкой, жалкой. "Ну, подумайте еще; я не отстану". - "Не отставайте, пока надоест; я останусь при своем: хочу работать".
А ныне пошел сказать ему, что принимаю его совет. Он стал говорить, что совесть наградит меня за самоотвержение, с которым я подавляю в себе и честолюбие и юношеское нетерпение. Я принужден был смирно слушать похвалы моей гражданской доблести. Как я сказал бы ему, что дело вовсе не в том? Каждый честный человек стал бы презирать меня, узнав истинную причину перемены. Совершенно упасть духом от удара который поразил только личное мое счастье!
Каков гражданин? Пошлое существо, потерявшее всякую силу от огорчения за самого себя! Бессмысленный и бесчувственный автомат, я без сопротивления падаю, куда Волгин толкает меня. К чему я годился бы теперь? И не все ли равно для меня?
Илатонцев, разумеется, очень обрадовался. Я сказал, что Волгин поручил мне большую работу, которою могу я заниматься и в деревне, взяв туда сотню-другую книг. Что это такое? Неужели для меня стало все равно даже и то, лгать или не лгать? Не думаю. Вероятнее, что в самом деле противно мне говорить о себе. Какими словами можно скорее отделаться от вопросов, те и лучше. Надобно прибавить и то: как было бы сказать, почему Волгин, обещав работу, вздумал отклонять от нее? Слишком глупо и смешно.
Нет, можно было сказать: "Волгин находит, что мне рано становиться писателем". Естественно и ясно: пусть я и неглупый человек, "о еще слишком молод. Не пришло в голову.
И охота думать о таком вздоре, хорошо ли сказал Илатонцеву и нельзя ли было сказать лучше!
23. Разговор с хозяйкою: "Она поступила с вами нехорошо". - "Почему вы знаете, как она поступила со мною, и почему думаете, что это нехорошо?" - "Она сама говорит. Я сейчас от нее, она просила меня к себе". - "Хорошо устроилась?" - "Очень хорошо. Он купец. Она знавала его прежде. И прежде был человек постоянный, а теперь хочет вовсе остепениться. Даже со стороны видно, что это место прочное. Можно думать, что если будут дети, то он и женится на ней. Она поступила в дом к нему полною хозяйкою. Какая квартира! Какие рысаки! Кроме других подарков, вещами, он дал ей 2000 рублей на первое обзаведение гардеробом. Боюсь, не обиделись бы вы; она дала мне поручение: она считает себя в долгу у вас. Она считает так: 100 рублей получила на хлопоты по своему делу; 145 рублей взяла на свои покупки; в тот же день еще 30; потом 25, и еще 25. Всего 325. Так ли?" - "Она могла бы и не считать себя в долгу у меня, потому что я уговорил ее бросить мужу мебель, которая принадлежала ей, а не ему и, вероятно, стоила этих денег. Но когда она не захотела принять это в расчет, не стану спорить". Было бы слишком глупо вломиться в амбицию. А главное, если б не взять деньги, Анюта подумала бы, что я сержусь на нее.
Пошел на Невский, купил брошку. Пошлю с письмом в день отъезда, чтобы не было длинной истории. За брошку заплатил 335 рублей. Жаль, что недостало денег на ту, другую, которая действительно красива. У меня остается 83 рубля. Вероятно, достанет до получения жалованья. В дороге расходы только до Москвы; дальше - в экипаже Илатонцева; и нельзя же будет удивлять благородством, считаться прогонами. А в деревне какие расходы? Надобно не забыть условиться с ним о жалованье, чтобы после не вышло тоже борьбы благородства.
24. Ничего особенного. Написал Ликаонскому, куда должен адресовать мне.
25. То же, ровно ничего.
26. Илатонцев получил письмо от дочери: они с тетушкою едут в деревню из Вены, Дунаем, Черным морем. По его расчету, должны были вчера быть уже в Одессе. Мы едем завтра. Быть может, найдем их уже в деревне.
27. Письмо к Анюте вышло хорошо: не холодное и, однако же, спокойное. И то хорошо, что не очень длинно: остается время проститься с Волгиным, он в городе.
28. Москва. Стоит на прежнем месте. Если бы встал Котошихин и взглянул, сказал бы: "Не стало в тебе лучше, родимая!" Впрочем, и о Петербурге надобно сказать: все в городе так же просвещенно и гуманно, как при Петре.
29. Едем. Едим и пьем. Говорим и спим. Впрочем, "говорим" относится только к нам с Илатонцевым и Юринькою, Федор Данилыч только глядит. Глядит и глядит. Что любопытного в Илатонцеве? Что любопытного во мне? Но глядит и глядит. Клянусь моею гражданскою доблестью, о которой и при прощанье не забыл Волгин отозваться с похвалою, возьму вилку и выткну глаза этому скромному и почтенному молодому человеку. Давно я удивлялся охоте Илатонцева держать идиота секретарем. Но это даже и не идиот, это восковая кукла, модель идиота.
30. Потерял всякое терпение и сказал: "Вы очень красивый мужчина, Федор Данилыч". Он поправил галстук, приятно улыбнулся и опять глядит и глядит. Снова лопнуло терпение. "Я не видел Штрауса, который играет в Павловском вокзале; говорят, красавец; похож на вас, Федор Данилыч?" Поправил галстук, улыбнулся: "Покорно вас благодарю, Владимир Алексеич, за такое мнение. Но точно, есть некоторое сходство".