6. Дополнительное показание Чернышевского сенату от 1 июня 1863 г.
(Опубликовано М, К. Лемке ("Былое", 1906, № 4, стр. 149 -177). Подлинник: ЦГАОР, ф. 112, ед. хр. 38, лл. 16 - 27 об. Из приведенных документов видно, что Чернышевский написал "Дополнительные показания" в течение трех дней - с 29 по 31 мая.
31 мая 1863 г. Суворов писал Сорокину:
"Содержащийся в С.- Петербургской крепости титулярный советник Чернышевский, по вызове его 29 сего мая в правительственный сенат для допроса, обратился со словесной просьбой о дозволении ему подать особое объяснение по производящемуся о нем в сенате делу. Вследствие сего, согласно указу правительствующего сената, покорнейше прошу, ваше превосходительство, по изготовлении Чернышевским означенных объяснений доставить оные ко мне для предоставления в правительствующий сенат". На полях рукой Сорокина написано: "Представить в III отделение и просить разрешение, как поступать впредь в подобных случаях" (ЦГИАЛ, ф. 1280, оп. 5, хр. 104, лл. 293).)
Это показание заключает в себе шесть листов.
1 июня 1863 г. Отст. тит. сов. Н. Чернышевский.
Общие пояснения
I. Против каждого из обвинений я выставляю такие факты, большая часть которых общеизвестна в кругу, близко знающем меня. Доказывать их теперь же ссылками на свидетелей и отысканием документов значило бы усложнять и затягивать дело. Потому беру на себя смелость оросить, чтобы правительствующий сенат принимал настоящее показание за окончательное по полноте доказательств только относительно тех из указываемых мною фактов, в верности которых не останется сомнения у правительствующего сената по выслушании настоящего показания, и чтобы правительствующий сенат предоставил мне право привести более полные доказательства на те факты, которые, по мнению сената, еще нуждаются в дальнейшем подтверждении.
II. Мне известно, что, кроме обвинений, против которых я могу теперь прямо оправдываться, потому что они прямо выражены, существовало против меня множество других подозрений. Например, были слухи, называвшие меня возбудителем беспокойств между студентами С-Пбургского университета осенью 1861 года; возбудителем беспорядка, произошедшего в зале Думы весною 1862 г. на одной из публичных лекций; были также слухи, что я направляю к пропаганде запрещенного характера Главный совет петербургских воскресных школ; что я возбудил профессора Павлова написать и при публичном чтении дополнить резкими прибавлениями ту статью, за чтение которой профессор Павлов был удален из Петербурга (весною 1862); что я даже был участником поджога Толкучего рынка (в конце мая 1862). Мне неизвестно, до какой степени продолжают существовать такие слухи в кругах, в которых они существовали год тому назад; и неизвестно, может ли иметь влияние на мнение моих судей о мне более или: менее определенный или неопределенный отголосок таких слухов,- отголосок, дававший мне прежде в мнении многих почтенных людей, не знавших меня лично, репутацию агитатора. Если может, то я прошу, чтобы мне дано было право разобрать и эти подозрения для отстранения сомнений в том, действительно ли я такой человек, за какого меня знают все, хорошо знающие меня лично; - человек очень мирного характера, всегда ставивший главною заботою своею то, чтобы удаляться всяких столкновений не только с уголовным судом, но и с простою полициею.
Выразив эти общие просьбы мои правительствующему сенату, перехожу к разбору обвинений, находящихся в деле.
1. Пояснения по обвинению меня в намерении уехать за границу, чтоб издавать журнал: вместе с Герценом
В конце мая или начале июня 1862 года было остановлено на восемь месяцев издание журнала "Современник", в редактировании которого я участвовал. Через это я приобретал на время свободу жить или не жить в Петербурге. По моим домашним обстоятельствам, мне небесполезно было переехать, на время в мой родной город, Саратов. Мое семейство уехало туда 2 или 3 июля (1862), за 4 или за пять дней до моего ареста. Мы продавали лошадей, экипажи, мебель. Отчасти для окончания этого, отчасти для окончательного приведения в порядок своих литературных дел, я должен был остаться в Петербурге еще на месяц. После того я должен был уехать в Саратов и прожить там до весны 1863 года вместе с семейством, а весною или летом 1863 г. возвратиться вместе с семейством; в Петербург.
Это предположение было известно всем моим знакомым. В. искренности его не мог сомневаться никто из знавших мои семейные чувства. Продолжительная разлука с семейством - единственное серьезное страдание, которое я могу чувствовать.
Если б я думал эмигрировать, неужели я проводил бы свое семейство в Саратов, от которого так далеко до Западной Европы, а не прямо за границу из Петербурга? Или я хотел на долгие годы разлучиться с семейством?
В моих руках бывало довольно много денег. Моя жена, уезжая, взяла с собою только 500 р. А мы привыкли расходовать довольно много. Если б я думал, что моей жене придется долго жить без меня в Саратове, неужели она уехала бы из Петербурга с 500 рублями?
При отъезде моя жена не получила от меня доверенности на заведывание моим домом в Саратове. Из этого вышли серьезные домашние неприятности для нее. По характеру ее прежних отношений к моим саратовским родным я не мог не ждать этого в случае, если б ей пришлось долгое время оставаться в Саратове без меня. Если б я думал надолго разлучиться с нею эмигрированьем, неужели я не дал бы ей доверенности, которую при первой возможности поспешил дать, когда был разлучен с нею арестом?
Когда меня арестовали, у меня было только 115 р. А в не сколько предыдущих дней я получил до 1500 р., или более. Но я отдал из них 300 p. типографщику, 200 р. торговцу бумагою, остальные роздал сотрудникам "Современника". Мне не было настоятельной нужды делать ни одной из этих выдач: бумажный торговец и типографщик могли ждать, сотрудники "Современника"- обратиться за деньгами в контору журнала, вместо которой я заплатил им. Так ли распоряжается деньгами тот, кто собирается эмигрировать?
Сборы моего семейства к отъезду, продажа вещей,- все это делалось длинно, со всею обычною хлопотливостью таких перемен. Надеюсь, что если б я думал эмигрировать, то у меня достало бы смысла и уменья, чтоб уехать, не подав ни малейшего знака намерения двинуться куда бы то ни было из Петербурга,- быть далеко за Берлином или Стокгольмом прежде, чем кто бы ни было подумал бы, что я думаю уехать дальше Павловска, где была у меня дача.
Я был арестован в субботу (7 июля); в понедельник (9 июля) должен был прийти ко мне из типографии Вульфа наборщик (бывший помощником метранпажа по "Современнику") с образцами формата и шрифта для издания, которое я хотел начать печатать дня через 3, 4 после того. Я поручил ему сделать образцы в то самое утро, как был арестован, или накануне. Фактор другой типографии (г. Огризко) имел поручение поскорее сделать для меня образцы шрифта и формата для другого издания у Вульфа, я хотел печатать маленькие книжки, в которых думал, с разрешения авторов, перепечатывать понятные для простого народа рассказы и отрывки из повестей. У Огризко я хотел печатать перевод Политической экономии Милля, который был уже окончен мною.
Эти два издания должны были начаться через несколько дней - 12 или- 15 июля. Еще недели две, три понадобилось бы мне оставаться в Петербурге, чтоб устроить правильность в чтении корректур, цензированьи и т. п. Устроив это, я тотчас отправился бы в Саратов. Но я предполагал очень быстро начать другие издания, из которых назову три. Я тогда уже имел столько известности, что публика стала бы покупать "собрание" моих "Сочинений". Они составляют массу более 8000 страниц (500 печатных листов в - 8) журнального формата. Я хотел многое выбросить, как не важное, другое сократить,, но все-таки оставалось бы листов 300 печатных. Печатание такого огромного числа листов заняло бы много времени. Я рассчитывал сделать это года в два. Но, во всяком 'случае, нельзя напечатать такую массу в 3, в 4 месяца. И потом, ведь не могло же издание, которое хотел я сделать в 4 или 5 тысячах экземпляров, распродаться в какой-нибудь год. Следовательно, уж это одно издание связывало меня с Россиею не на один год. А я рассчитывал, что оно даст мне несколько десятков тысяч рублей,- это не такой расчет, которым мог бы пренебречь человек без состояния для удовольствия издавать журнал за границею. Но, отнимая у меня всякую мысль об эмиграции, это издание не стоило бы мне почти никакой работы. Печатая его, я хотел готовить два другие. Я хотел составить два ручные энциклопедические словаря. Один - в два тома лексиконного формата, ценою от 7 до 10 р.; другой - вовсе маленький, страниц в 600 или 700 в 12 долю, ценою рубля в полтора, два. Книгопродавцы знают, что такие книги такой цены имели бы большой успех и, постоянно перепечатываясь, служили бы; источником очень порядочного дохода на долгие годы. Я называю только эти три издания, потому что могу указать в моих бумагах расчеты, сделанные для них.
Эти расчеты свидетельствуют, что я не думал о себе иначе как о человеке, по крайней мере на несколько лет остающемся в России.
Я перечислил некоторые из фактов, показывающих, что я не думал эмигрировать. Есть другие, свидетельствующие, что я не мог, положительно не мог эмигрировать.
Я уже привык получать и проживать много. Я имел тысяч 10 в год, и больше. Но я проживал все деньги, которые получал. Дом в Саратове и кусок земли в Аткарском уезде, доставшиеся мне по наследству,- имущество слишком незначительное для человека, привыкшего иметь такие деньги от своей работы. Я оставлял и намерен был оставлять это имущество и доход с него во владении моих саратовских родственников. Но если б я для эмиграции изменил свою мысль и продал его (к чему не делал никаких приготовлений), все-таки оно не дало бы мне возможности жить за границею. По особенности моего образования, я, читая книги на главных европейских языках, решительно не умею, до замечательной странности не умею, ни говорить, ни тем более писать ни на одном из них. Следовательно, я не мог очень долго, по крайней мере несколько лет, сделаться французским, немецким или английским литератором. А писать за границею на русском языке вещи, не пропускаемые на открытую продажу в России, значит не получать почти никакого дохода от своей работы. Итак, эмигрировать - значило бы для меня обрекать свое семейство на великие страдания от нужды. Надеюсь, кто знает меня, тот не усомнится, что мысль об этом не могла быть для меня слишком привлекательной.
Или не хотел ли я уехать по опасению ареста? Я слишком давно, слишком много слышал от других опасения, что меня арестуют. Если б я считал возможным, что сбудутся эти опасения, и если б хотел избавиться от этой боязни эмиграциею, то, конечно, не стал бы ждать июля 1862, а уехал бы в сентябре 1861 года. Но кто знает меня, тот знает, что я смеялся над опасениями других, будто меня могут арестовать. Я подробнее говорю об этом в письме к его светлости с.- пбургскому генерал-губернатору от 20 или 22 ноября и ссылаюсь на это письмо в дополнение настоящего моего показания.
Я не думал, я не предполагал нужды думать, я не имел возможности думать об эмиграции. Но если б я мог и хотел эмигрировать, то Герцен менее всех литераторов целого света мог представляться мне товарищем в издании журнала. На это много причин.
В письме моем к его величеству я привел и в письме к его светлости г. с.- пбургскому генерал-губернатору изложил подробнее две из причин, отчуждавших меня от Герцена. Я не одобрял некоторых планов Герцена, известных мне по слуху (о чем говорится в его письме, находившемся в моих бумагах), и имел личное неудовольствие на него по процессу г-жи Панаевой из-за векселей и именья покойной г-жи Огаревой. Ссылаюсь на эти письма (от 20 или 22 ноября прошлого года) в пополнение моего настоящего показания. В них я представлял только две причины, как почти не требовавшие поверки. Здесь приведу еще две, поверка которых незатруднительна.
Первая из них - моя чрезвычайно сильная привязанность к покойному Николаю Александровичу Добролюбову и дурные отзывы о нем Герцена, начинающиеся с весны 1859 года, когда в № 45 или 47 "Колокола" была напечатана обидная для Добролюбова (и для меня, но о себе я не говорю) статья Герцена "Very dangerous!!!". Этих отзывов о Добролюбове я не мог извинить Герцену никогда, а тем более после смерти Добролюбова. Когда я потерял Добролюбова (в ноябре 1861), неприязнь к Герцену за него усилилась во мне до того, что увлекла меня до поступков, порицаемых правилами литературной полемики, не дозволяющей бранить того, кого не мог бы похвалить, если бы захотел. Я печатно выражался о Герцене оскорбительным для него образом. Укажу для примера на выражение мое о нем в одной из первых книжек "Современника" за 1862 г., в статье, которою начал я биографию Добролюбова. Это было напечатано мною около того времени, когда я, говорит обвинение, будто бы собирался вступать в товарищество с Герценом. Эта моя резкость наделала тогда довольно шума в нашей литературе; и вообще, в последнее время перед моим арестом литературный мир очень хорошо знал мою неприязнь к Герцену. На это есть печатные указания в русских периодических изданиях. Для примера укажу на "С.-Петербургские ведомости" первой половины 1862 года*.
* (В изложении причин, исключающих его сотрудничество с Герценом. Чернышевский допускает ряд фактических неточностей, явно стараясь сгустить краски при описании своей неприязни к издателю "Колокола". Остро полемическая статья Чернышевского, направленная против герценовской концепции исторического развития России, называлась "О причинах падения Рима" и была напечатана в майском номере "Современника" за 1861 г. О ней Герцен действительно узнал из фельетона Н. Воскобойникова "Журнальные заметки", помещенного в "С.- Петербургских ведомостях". Опубликован он был 1 июня 1861 г. в 144 номере газеты. Герцен ответил Чернышевскому статьей "Repititio est mater studiorum" ("Колокол", 1861, 15 сентября, л. 107).
Не совсем ясно, на какую статью о Н. А. Добролюбове ссылается Чернышевский в оправдательном объяснении. Заметим попутно, что, упоминая инцидент со статьей Герцена "Very dangerous!!!", Чернышевский умалчивал о своей поездке в Лондон. Долгоруков знал о ней, однако следователи почему-то прошли мимо этого факта.)
Но, кроме политических причин несогласия и кроме личной неприязни, существует еще одно обстоятельство, по которому я никак не мог думать о товариществе с Герценом. Я привык быть полным хозяином направления журнала, в котором участвую. Я могу уступить своему товарищу всю денежную часть, оставив на его волю помещение безразличных по своему содержанию повестей, но направление журнала должно быть безусловно мое. С Герценом это было бы невозможно. Он не только стал бы спорить со мною о чужих статьях, но стал бы требовать, чтоб я поправлял по его замечаниям свои статьи. А я не только не мог бы допустить такого вмешательства, а сам потребовал бы от него безусловного подчинения себе, то есть вещи невозможной. Кто не знает, что непременно я хочу быть безусловным хозяином направления журнала, в редакции которого участвую, тот не знает меня. А при этом мысль о моем товариществе с Герценом - нелепость.
Натурально после этого, что я был до крайности удивлен, услышав на допросе 30 октября, что я обвиняюсь в сношениях с Герценом, и почел этот вопрос сделанным без всяких оснований. Но еще более был я изумлен, когда на первом из двух допросов, бывших в марте, сообщили мне, что существует письмо, выражающее согласие Герцена на то, чтоб издавать журнал со мною. Кем придуман такой невозможный для меня проект, я не постигаю. Но если еще остается какое-нибудь подозрение в том, что я имел это намерение, то я прошу, чтобы правительствующий сенат разрешил мне принять для исследования этого странного случая те меры, какие могут быть допущены по закону.
2. Объяснения по вопросу о мнимом шифре, найденном у меня
Эти картонные лоскутки исписаны буквами и цифрами почерка моего родственника, Алексея Осиповича Студенского, который теперь, вероятно, находится в Петербурге, и адрес которого, вероятно, известен моему двоюродному брату Александру Николаевичу Пыпину, живущему у Владимирской, в Свечном переулке, в доме Тулякова № 43 (А. Н. Пыпин).
Уезжая в Саратов, за несколько времени перед моим арестом, г. Студенский принес мне на сохранение зеленую папку со своими бумагами и положил или на окно моей комнаты, или в нижний ящик стоявшего в ней шкапа с книгами,- не припомню в точности. Я, разумеется, и не дотрагивался до этой папки. Вероятно, в ней нашлись эти картонные лоскутки. Что это за игрушка, вероятно, объяснит г. Студенский. А я делаю такое предположение, за удачность которого, впрочем, не ручаюсь.
Незадолго перед моим арестом были совещания людей, занимающихся русскою грамматикою (кажется, в зале 2-й гимназии), об улучшении русской азбуки и орфографии. Г. Студенский был очень заинтересован этим предметом и занимался лексикографическим и этимологическим разложением русских слов на их составные части; я думаю, не сделал ли он эти картонные лоскутки для пособия себе в таком занятии. А, впрочем, не решаю, угадал ли я.
Я не обратил на них большого внимания, когда мне показывали их, думая, что сама комиссия почтет удобным оставить без внимания эту игрушку. Но если не обманывает меня память, лоскутки исписаны так: по краю лоскутка с начала строки идет ряд цифр, от 1 до 36 'или 35, а подле цифр написаны буквы русской азбуки. Если б это был шифр, этот шифр принадлежал бы к такой системе: каждой букве соответствует одна нифра (от 1 буквы до 9-й) или 2 цифры (от 10 буквы до конца азбуки); знак каждой буквы (одну цифру или две) надобно ставить отдельно от предыдущего и последующего знака, потому что иначе нельзя было бы различить, где брать две цифры за букву, где одну, и сам писавший не мог бы разобрать того, что написал, и никакой ключ не помог бы путанице. Поясню это примером. Пусть будет
а - 1
б - 2
л - 12;
тогда, если написать сплошь 1212, нельзя будет имеющему ключ шифра знать, как прочесть это: абл, или лаб, или абаб, или лл. Потому необходимо писать врознь,- так:
1 2 12 - это будет абл
12 1 2 - лаб
12 12 - лл.
Но все шифры такой системы (для каждой буквы особый знак, и знак каждой буквы ставится особо от предыдущего и последующего) уже чересчур просты. Я никогда не занимался искусством дешифровки, но берусь в один вечер найти ключ к отрывку, писанному каким бы то ни было шифром этой системы. А кто занимался дешифровкою, вероятно, найдет ключ в полчаса. Если б я имел надобность или охоту придумывать или употреблять шифр, то, надеюсь, у меня достало бы смысла понять, что шифр такой системы слишком плох, и достало бы ума придумать шифр получше.
Прибавлю: я не такой невежда, каким предполагает меня это обвинение. Из чтения гражданских и политических и неполитических уголовных иностранных процессов мне известно, что употребление какого бы то ни было шифра признано вещью устарелою, неудобною для тайных сношений и слишком опасною для сносящихся. И если б я хотел иметь с кем-нибудь тайные письменные сношения, то уж наверное не выбрал бы средством для них не только такой младенческой системы шифра, какую давали б эти лоскутки, когда бы служил для шифрования, но и никакой системы шифра.
3. Пояснения по показаниям г. Костомарова всем вообще
Я не юрист; потому прошу правительствующий сенат быть снисходительным, если в этом отделе моего дополнительного показания беру предмет, который по обычаям нашей судебной практики должен быть предметом моих ответов не теперь, а в каком-либо последующем периоде моего процесса. Следственная комиссия не опрашивала меня, имею ли я причины отвода против г. Костомарова. Я не знаю, должен ли быть предложен мне этот вопрос; если нет, то вновь прошу снисходительности правительствующего сената к той погрешности, что утруждаю сенат разбором вопроса, не подлежащего моему ответу. Наконец, что касается самой сущности предъявляемых мною оснований отвода, вновь прошу снисходительности правительствующего сената в том случае, если причины эти неудовлетворительны: я никак не хотел бы приводить законов, не подходящих к делу, но по недостатку специального юридического знания могу ошибаться.
Мне кажется,- не знаю, основательно ли,- что г. Костомаров подходит или под какой-либо, или под некоторые из следующих законов -
Св. зак. т. XV кн. 2 ст. 216 п. 1 -"Не допускаются в деле уголовном к свидетельству под присягою 1) лица, прикосновенные к делу".
Г. Костомаров есть лицо, прикосновенное к делу, если не сделал своих показаний против меня при самом начале следствия над ним; по статье (того же тома той же книги) 596:
"Всякого состояния люди обязаны доносить о делах, касающихся до преступлений государственных, означенных в статьях 275 - 280 и 282 - 287 Уложения о наказаниях, под опасением за недонесение наказаний, определенных за сие в статьях 277, 279, 281-286 и 288 того же Уложения", и статьи 17 Уложения о наказаниях: "Прикосновенными к преступлению считаются и те, которые, знав об умышляемом или уже содеянном преступлении и имев возможность довести о том до сведения правительства, не исполнили сей обязанности".
Если же г. Костомаров сделал свои показания против меня при самом начале следствия над ним, то я прежде допущения показаний г. Костомарова за обвинения, подлежащие судебному рассмотрению, в настоящее время должен просить правительствующий сенат, об исследовании вопроса: почему при существовании таких показаний я не был призван к суду или какому-либо ответу в последнюю половину 1861 года, когда производилось следствие над г. Костомаровым.
Или, быть может, г. Костомаров подходит под пункт 2-й той же 216 статьи XV тома 2 ч.:
"Не допускаются в деле уголовном к свидетельству под присягою 2) имевшие с ним (подсудимым) вражду",- мне казалось бы, что он подходит под этот пункт на основании фактов, которые я излагаю ниже.
Если же г. Костомаров подходит под какой-либо из этих законов, то мне казалось бы, что мне нет нужды и входить в разбор его показаний, на основании Св. зак. т. XV кн. 2 ст. 334: "Показания свидетелей вовсе не имеют силы доказательства 1) когда они учинены без присяги".
Перехожу к пояснению моих отношений с г. Костомаровым.
Я был внимателен, могу сказать: добр к нему. Не скрывается ли в этом нечто особенное? Да, скрывается, или, вернее сказать, обнаруживается особенность моего характера, доходящая до такой крайности, которая служит предметом всеобщих насмешек в кругу моих знакомых, источником бесчисленных хлопот и неприятностей для меня: трудно найти человека, который не получил бы от меня всякой возможной услуги и помощи, кто бы ни был этот ищущий ее у меня,- знакомый или незнакомый, все равно. Как писатель, я известен крайнею жесткостью,- в частной жизни я страдаю противоположным недостатком.
Но, кроме этой особенной, была другая, самая обыкновенная причина моей внимательности к г. Костомарову. Я был журналист. Всякий неглупый журналист знает, что должно быть внимательным к молодым, начинающим литераторам, потому что из них выходят свежие силы, а без внимательности к ним журнал хилеет и падает. Поэтому я, для собственной выгоды, всегда был внимателен к начинающим литераторам, высматривая, не окажется ли кто из них хорошим работником. Люди, более меня зоркие, умеют скоро различать, годится или не годится молодой человек в сотрудники журнала. Мне нужно всматриваться долго. И я все еще только всматривался в г. Костомарова, не решаясь предложить ему работать в "Современнике", пока получше не узнаю его способностей. (Быть может, не лишнее объяснить, что сотрудничество, постоянное участие в собственно журнальной работе, в так называемых текущих статьях, вовсе не то, что печатание стихов в журнале.)
В таких отношениях я был с десятком начинающих литераторов. Г. Костомаров был не исключение, а подходил под общее правило. Для г. Костомарова я делал даже гораздо меньше, чем для многих других.
Эта необходимость быть внимательным и оказывать возможные услуги еще вовсе не составляет интимности и не свидетельствует о доверии. Это просто то, что наниматель на работу высматривает хороших работников между людьми, ищущими работы. С г. Костомаровым я был менее короток, нежели бывал со многими из начинающих литераторов. Что действительно не был я с ним короток и почему не был, это будет видно из следующих пояснений.
Но я действительно был внимателен к нему. Например, он стал говорить, что хочет издать поэтическую хрестоматию; я отдал ему сборник подобного рода, валявшийся у меня уже несколько лет и ненужный мне. Он принял за большую услугу подарок этой вещи, не пригодной мне ни на что, и просил позволения написать в предисловии, что хрестоматия, которую он сделает на основании этого сборника (уже устаревшего и потому требовавшего большой переделки), составлена по моим советам. Когда он вздумал издать перевод "Истории литературы" Шерра, я на его просьбу помочь отвечал, что беру цензурные хлопоты и печатание на себя. То и другое не было для меня важностью. Цензор был всегда готов по моей просьбе прочесть рукопись поскорее; типография Вульфа и бумажная лавка (бывшая) Заветного имели текущий счет и кредит с конторою "Современника". Но для г. Костомарова была важна услуга, которая не стоила мне ничего.
По возвращении моем (в сентябре 1861) из Саратова в Петербург, когда г. Костомаров был уже арестован, я перестал делать для него что-либо и между прочим отказался печатать перевод Шерра. Кто хочет объяснить это только в невыгодную для меня сторону, легко найдет две причины перемены. Возвратившись из Саратова, я узнал, что мой двоюродный брат, г. А. Пыпин, взял на себя редакцию другого перевода той же книги Шерра; натурально предположить, что я не хотел мешать успеху издания, в котором работал мой родственник. Этим, кажется, достаточно объясняется отказ мой печатать перевод г. Костомарова. А вообще, у меня, как у журналиста, исчезла причина внимательности к г. Костомарову: даровитый он был человек, или нет, все равно, он надолго лишался способности быть полезным для журнала. Я не имею права требовать, чтобы мою перемену приписывали побуждениям более благородным.
Но от чего бы ни произошла перемена, г. Костомаров увидел, что ошибся в расчетах на мою помощь, и это очень раздражало его против меня. Я говорю о факте очень известном, утверждая, что он был очень раздражен против меня.
В то время, когда производилось дело г. Михайлова, носились слухи, что у г. Костомарова найдено воззвание к барским крестьянам или два какие-то воззвания; что по судебному исследованию найден был автор этой рукописи или этих рукописей. Если какой-либо из этих слухов основателен, то мне нет надобности доказывать, что воззвание к барским крестьянам писано не мною. На очной ставке со мною при втором из допросов, сделанных мне в марте, г. Костомаров упомянул, что это воззвание (или эти два воззвания) признано (или признаны) по суду за написанные им, г. Костомаровым. Но, хотя эти слова его и совершенно в мою пользу, я не ссылаюсь на них, как на что-либо достоверное, потому что вообще в словах г. Костомарова слишком много неточностей: я только прошу о поверке этих его слов справкою с его делом.
Прибавлю: носились слухи, что г. Костомаров в продолжение своего процесса переменял свои показания и постепенно дошел в них до таких странностей, что Следственная комиссия, производившая его дело, перестала принимать его показания к сведению. Этот слух также требует поверки справкою с делом г. Костомарова.